Выбрать главу

Ты можешь мне объяснить, почему мы занимаемся этим в машине, как двое подростков? Тебе тридцать, мне – двадцать девять, и у меня в Ферраре своя квартира. А все-таки после кино мы останавливаемся на парковке под стеночкой – и трах. Почему?

Он подумал (очень быстро): в машине лучше всего, он сидит, чем-то занят, ключи в руках, бежать может только по направлению к тебе, а ты стреляешь.

Он увидел (очень быстро): вспышка, брызги крови на боковом стекле, и глаза закатываются – белые, белые, белые.

Может быть, потому, что мы до сих пор подростки.

Аннализа кивнула, вдруг посерьезнев. Поставила свою ногу на ширинку Витторио, передвинула его руку выше, себе на талию, но это был только жест, рассеянный, ничего не значащий.

В том-то и беда. Мы с тобой живем, как два подростка. Мы не жених и невеста, мы – холостяк и старая дева, которые занимаются любовью друг с другом.

Неправда. И потом, это ничего не изменит. Я вечно в разъездах, по работе…

Знаю, но все было бы по-другому, если бы…

Если бы – что? Если бы мы жили вместе?

Нет, не это. И…

Аннализа говорила плавно, будто бы вдыхала слова и медленно выдыхала их, удерживая на весу с помощью длинного, пружинистого «м», похожего на мычание.

Он подумал: нет, не так; не так изящно; хотя – вверх и вниз, напевно, не так, как венецианцы, но «е» чуть-чуть закрытые и подчеркнутые «с»; не так, как у романьольцев, но «л» насыщенные, почти двойные, как у феррарцев.

Слышишь?

Витторио приподнял голову. Огляделся, уперся подбородком в плечо, устремил взор в окошко.

Что я должен слышать?

Песню, которую передают по радио.

Аннализа быстро протянула руку и сделала погромче. Ненамного, но теперь мелодию можно было разобрать.

Помнишь? Это – заставка телесериала про комиссара Мегрэ, с Джино Черви. Его время от времени повторяют. Знаешь, какие в этой песне слова?

Не знаю. Какие?

А вот какие: «День за днем уходит жизнь». Правда, странное совпадение? Я как раз не хочу, чтобы так продолжалось.

Совпадение с чем? Продолжалось что?

Я хочу, чтобы во всем этом был какой-то смысл. Какой-то план, что-то такое, что должно сбыться, что не уйдет вот так, день за днем. Ты уезжаешь, потом возвращаешься, мы встречаемся, идем в кино, занимаемся любовью, потом ты уезжаешь опять…

У меня такая работа, ты же знаешь. Мне нужно ездить.

Я не о том. Не о том, что тебя вечно нет, и ты никогда не звонишь, и твой проклятый сотовый телефон всегда выключен. Я о плане. О чем-то прочном.

Витторио сжал губы, глядя сквозь переднее стекло. Наверное, поднялся ветер, потому что листва дерева, росшего впереди, колыхалась, двигалась не в такт музыке.

Но у меня есть план.

Неужели?

Он подумал: да.

Да, есть.

А для меня в твоем плане найдется место?

Он подумал: нет.

Да, найдется.

Аннализа улыбнулась, придвинулась для поцелуя, и его рука непроизвольно стала подниматься к трусикам. Витторио склонился к губам Аннализы, ее нога надавила ему на живот, и он опять подумал, как много воды придется выпить на следующий день.

Когда такое со мной случается, я себя чувствую последней дрянью.

Не это дело само по себе, не чувство вины типа «ослепнешь», «Боженька плачет» или «фи, как неприлично, в твоем-то возрасте»: на подобные вещи всем давно наплевать. Но от того, как это происходит, мне скверно. Вот причина.

Я лежу на диване и переключаю программы, напряженно, даже немного истерично, потому что пульт дистанционного управления плохо работает и нужно по три, по четыре раза надавливать ногтем на резиновые кнопки, а потом еще открывать дверцу и переворачивать батарейки. Я меняю каналы молниеносно, задерживаюсь, только если заедает пульт. Я ничего конкретного не смотрю, даже вообще ничего не смотрю, разве что ловлю себя на том, что передо мной – телераспродажа, астрологический прогноз или телесериал, а откуда это взялось, я и сам не знаю.

Недавно я прочитал рассказ моего друга Андреа, который мечтает стать писателем, и там шла речь о диване, точно таком же, на каком восседаю я. Кожаная обивка, впитывая пот студента, который там валялся день-деньской, вырабатывала фермент с гипнотическим действием, и этот фермент не давал встать и чем-то заняться. Так вот, если подобный диван существует, то это непременно мой. Уж и не помню, сколько времени я провел, погруженный в его объятия кирпичного цвета, в его потертости, морщины и трещины. Порой я чувствую, что надо бы встать; какое-то волнение, разряд электричества, нервная дрожь пробегают по коже, но тут же пропадают, и я себя чувствую вконец измотанным. И переключаю каналы, горным козлом скачу между телевикториной и телефильмом и наконец утыкаюсь в детектив семидесятых годов типа «Полиция стреляет» или в «Пьерино» с Бомболо и Каннавале, а когда до меня доходит, что я эту муть смотрю, переключаю опять. И пока я вот так бегаю по программам, со мной случается это.

Прохожу через МТВ, музыку слушать не хочется, но кнопку заедает. Там какая-то девица, блондинка, хорошенькая, типа Бритни Спирс, мяукает популярную песенку для пятнадцатилетних. Мне на блондинку начхать, но пока я давлю, толкаю и жму, все-таки случается взглянуть на экран, и я замечаю, что певичка сидит точно так, как сидела Кристин. Задрав ноги, пристроив пятки на краешек стула, прижав колени к груди. Шевелит пальцами ног в такт музыке и смотрит на меня сквозь волосы, упавшие на глаза. Она мне улыбается, Кристин улыбается мне, и чей-то холодный палец протыкает живот, между желудком и сердцем, и я подхожу, не говоря ни слова, обнимаю ее за шею и целую в первый раз. Губы у нее сухие, но очень горячие, и вот это-то воспоминание накатывает на меня и вызывает определенный эффект. Я пристально вглядываюсь в хорошенькую блондинку, слежу, как она встает и принимается танцевать среди нелепых кубических декораций, и мне приходит на ум, что джинсы на ней почти такие же, какие были на Кристин в тот раз, обтягивающие, приспущенные до бедер, расклешенные внизу; на Кристин были более светлые, не такие, конечно, фирменные, но гладкие и прохладные: вставая, она задела мои ноги, голые, потому что тогда начиналось лето и я был в бермудах. Пока я об этом раздумываю, эффект стойко держится, даже усиливается, прижимается к резинке трусов, приходится сунуть руку в штаны и привести все в порядок, расправить, высвободить из спутанных волос и сбившейся ткани. Рука задерживается, я закрываю глаза и не хочу прерываться, я ищу Кристин в резких толчках, которые чувствую внутри, как будто кто-то колотит кулаком, и, наконец, нахожу: она встает на цыпочки, обнимает меня за шею, у нее горячие, сухие губы, а язык двигается неожиданно быстро и настойчиво. Я распускаю ремень, расстегиваю верхнюю пуговицу брюк и большим пальцем приподнимаю резинку трусов, чтобы дать пульсации больше простора. Пусть придет Морбидо, пусть явится квартирная хозяйка, пусть я ослепну, пусть Боженька плачет – наплевать. На мгновение открываю глаза, чтобы найти в блондинке что-нибудь от Кристин, которая от меня ускользает, уходит прочь: нужно задержать ее прежде, чем она снова превратится в воспоминание, яркое, но бесполезное; и нахожу ее в лукавой улыбке, в необычной складке рта, и на ум опять приходят губы Кристин, и я опрокидываюсь на диван, лицом в потертую, сморщенную кожу, и так и лежу, вдыхая пыль, до самого конца.

Потом, разумеется, чувствую себя последней дрянью. Во-первых, потому, что тем временем блондинка исчезла, а на ее месте появилась реклама диска Джанни Моранди: смешно, что я лежу в таком состоянии перед Джанни, который хохочет во весь экран. Но самое главное – я не хотел, я поклялся, что больше не стану этого делать, не окажусь в конце концов, холодный, задыхающийся, липкий, в жестокой пустоте, без Кристин, без ее губ, даже без теплого, пульсирующего вздутия, которое давило на живот и трепетало в руке. Мне хочется плакать. Мне вспоминается фильм, который я видел ребенком: там был мальчик, впавший в отчаяние, уж не помню отчего. Он лежал в постели, уткнув лицо в подушку, а голос за кадром произносил: «Вот он плакал-плакал и наконец заснул». Я бы тоже хотел заснуть. Заснуть.