Выбрать главу
Не искушай… —

начинала мама.

Не искушай меня без нужды Возвратом нежности своей… —

вторил отец.

И дальше голоса шли рядом:

Разочарованному чужды Все обольщенья прежних дней.

И Виталий, и старики хозяева, и их белотелая дочка сидели — дети малые, — не понимая, о чем, кому, к кому… а только испытывая почти физическую радость гармонии голосов и душ.

Зачем ему было надуваться, когда мама потом попросила отца накрыть ей ноги одеялом? Может, правда замерзла. И отец укутал старательно. «Ее любит. Не меня».

Запрокинь голову, ломай здоровенными ломтями радость и покой… Да разве мы умеем? Может, только много позже, когда нет этого ничего, а лишь краткие промежутки между усталостью, заботами, недовольством собой или близкими… Позже, позже, когда в руках лишь крохи. О, как они сладки, крохи того ломтя!

Гл. II. Юрка Буров

Первое, что отпечаталось в памяти, — это крепкий шлепок об землю — как-то тяжело, животом.

— Юраша! — закричала мама.

А бабушка остановила:

— Не тронь его, а то заревит.

А он и не думал реветь (нет, хотел, конечно, да не стал), потому что, лежа на животе, заметил в траве возле дома, где свалился, крохотного птенца. Они долго глядели друг на друга. И Юрка ясно видел взъерошенные перышки на его серой головке и светлый, обведенный желтой каемкой клюв. А над ними уже летала птаха.

Обеспокоенная его долгим лежанием, подошла бабушка:

— Ты что, никак убился?

И Юрка молча кивнул в сторону птенца.

— Удрал, — шепотом сказала бабушка, помогла мальчику встать и повела его к дому. — Много у нас птах этих! Пошли-ка, пошли, они сами управятся.

И Юрка ощутил (как — это даже сказать трудно) теплоту солнышка, и свежесть и таинственность травы, из которой вдруг может глянуть такое нестрашное, желторотое, и прочную радость оттого, что они все втроем — он, бабушка и мама. А в сенях ему понравился устойчивый запах кадок и рогож (будто раньше не слышал), а в комнате — холодок сквозняка от открытых настежь окон с прибитой марлей, чтоб не летели мухи со скотного двора.

И потом по вечерам, запрыгивая в широкую, еще пустую мамину постель, он тихонько радовался чему-то, чему не было имени.

В то же, кажется, лето один человек подошел к дому, привалился к венцу и пальцем подманил:

— Иди-кось, сынок, гостинец дам.

Юрка подошел, и человек протянул ему картонную трубку, оклеенную цветной бумагой.

— Подставь к глазу-то, глянь, глянь!

Юрка глянул и захохотал от восторга, и человек, хлопнув руками о подогнувшиеся колени, тоже захохотал.

— А? Ты поверти ее, ешшо, ешшо! — Он был рад не меньше мальчика.

Но вышла бабушка, и человек поскорее ушел, а трубка осталась у Юрки. И если в нее глядеть вверх, на свет, внутри складывались и переливались цветные узоры, их было много, разных, и привыкнуть к ним было нельзя.

— Там стеклушки, — сказал один из его старших приятелей. — Это колле… койле… У меня был такой. Давай вытряхнем!

Он врал, этот парень. «Стеклушки». Юрка прижал к себе трубку. Он ушел домой и попросил бабушку спрятать. Старуха поворчала: «Знай, от кого брать», — но калейдоскоп убрала. И Юрка изредка просил посмотреть и всякий раз в голос смеялся от радости.

Чуть позже было и другое. Собственно, оно было всегда, только прежде таилось:

пряталось по углам;

протягивало руки из темноты;

нашептывало; исчезало и вдруг обозначалось;

невидными нитями связывалось с бабушкой.

Однажды ею было сказано: «В школу сегодня не ходи» (уже во втором классе). И в тот день заблудившийся немецкий самолет сбросил зажигалки, и школа загорелась. Детей, правда, спасли всех. Но вот второкласснику Юрке Бурову велено было не идти. Может, как раз его бы… А так — остался ему весь привольно лежащий на песчаных холмах город; деревня Крапивенка; речка с затонами, где щурят — хоть руками бери; поле, лиловое от люпина; лес, где под дубом валялся, ощерившись, белый лошадиный череп: пока мужики окашивали поляны, медведь задрал копя.