– Сначала родила, потом забеременела.
– Фу ты! Такое даже и представить нельзя, о чем ты говоришь.
– А ты все-таки пыталась представить?
– Ну, конечно, пыталась, раз тебе нравится, – соглашалась она, поднимаясь собрать грязную посуду.
То она кажется недалекой, простушей из простуш, круглые глаза выставляются пленчатым блеском целомудренной наивности и грубых желаний; грудь вздымается – потому что мехам ее приходит время воздушной прокачки, а не от порывов глубокого волнения; темно-коричневое лицо, подвяленное от продолжительного бывания на свежем воздухе, ровно заполнено по всем заводям от внутреннего штиля, и житейские бури туда пробиваются разве что в исключительных случаях; то вдруг в одну минуту все в ней меняет выражение и глаза смотрят внимательно и умно, лицо оживает и отзывается на происходящее чувственными переливами, губы сами собой округляются и растягиваются, тугие щеки волнуются от дыхания…
– Мы вас совсем бросили, – говорит она Анатолию, возвращаясь к столу и окликая Демина, вышедшего курить на балкон. – Совсем, совсем вас бросили. Демушка, шатун, как нехорошо! При даме пускаешь дым ей прямо в лицо, а чуть дама отошла – вспоминаешь о приличиях. Теперь что – так принято?
– Да, – соглашается он, прикрывая балконную дверь, – принято. В связи с происшедшими в даме изменениями.
– Какими изменениями?
– Такими, что мы скоро пощады запросим: не курить при нас. Зачадили весь белый свет.
– Странно. Кто из нас курит – ты или я?
– Это ни о чем не говорит.
– Да как же не говорит?!
– А так, что мы с тобой, как два сапога пара, не в счет. Ты сапог с левой ноги, задержалась в развитии в одну сторону, а я сапог с правой ноги, я задержался в развитии в другую сторону.
– Я сапог с левой ноги… Спасибо. Я, значит, задержалась в развитии в левую сторону. И в каком, интересно, виде я теперь нахожусь?
Демин загоготал и, вытянув над столом руки, ухватил Егорьевну за плечи и усадил ее.
– Конечно же, – пошел он на попятную, – ты избежала дурного развития и сохранилась в образе самой непорочной женщины.
– Спасибо.
Быстро же она умела меняться! Только что стояла в напряжении, тянула слова, выговаривая их четко и требовательно, вот-вот, казалось, готова была опасно забренчать чайными чашками, и вдруг отставляет чашки, засмеявшись и затомившись, превращается опять в простушку, прижимает руки к груди и, выкачиваясь на стуле перед Деминым, запевает сочно и фальшиво:
– Нету такой песни! – возмущается опять Демин. – Где ты их берешь?
– Ну, конечно, нету, – радостно соглашается она. – А может, и есть, я точно не знаю. Я же говорю… я только те песни и знаю, которых нету. Но похожее что-то ведь есть, правда? Скажите вы, Анатолий… он не песенный человек, хоть и бурлак… он не знает. – Анатолий тоже не знает, есть ли похожая песня, и пожимает плечами. – Я ее в хорошие минуты частенько напеваю. Так хочется иногда быть вдовушкой.
– Мужиков пожалей, – бурчит Демин. – Пусть живут.
– Ну, конечно, пусть живут. Я им желаю долгой-предолгой жизни, я их люблю. Но вот найдет: хорошо бы стать вдовушкой. Что-то сладкое в этом есть. Это ведь судьба русской бабы – быть вдовой… оттого нас, наверно, туда и тянет. Вдова по улице идет… не идет, а вышагивает, она не суетится, не хватается за судьбу, она полного своего положения уж достигла.
– Не приведи Господь!
– Не приведи Господь, а вот тянет, как дурочку!
Демин громко чихает, хмыкает на радостный возглас Егорьевны, закричавшей: «Правда, правда, вот видишь, правда!» – вытягивает из кармана огромный платок и гулко сморкается вслед этой радости. Говорит, теребя нос:
– Снять бы счас ремень, заголить одно место да выпороть тебя прямо при Анатолии.
– При Анатолии не надо, – канючит она по-девчоночьи, морща лицо и с деланым испугом отъезжая на стуле от стола. – Не надо при Анатолии, Демушка! Не будешь?
– Отстань!
– Но не будешь при Анатолии? Мне стыдно будет.
Потом пьют горячий зеленый час, вкус к которому хозяйка вывезла из Китая и никакого другого уже не признает. Демин тоже привык и не морщится, а Анатолий подслащивает каждый глоток порцией пирожного. Стол от сладостей ломится, уже без всякого порядка навалены на него и торт, и пирожные, и конфеты в круглой жестяной банке, и мармелад, и орешки в меду… И до всего этого хозяйка оказалась охотница. Она уже говорит неторопливо, лениво, бархатным голосом, вкладывая и в слова удовольствие от еды. Рассказывает, как прошлым летом в последний раз ездила за товаром в Корею и как, спроворив закупки, забежали они, три иркутские бабехи, в Сеуле в японский ресторанчик. Там на русский говор подсел к ним пожилой господин, очень пожилой, высокий, поджарый, с умным бескровным лицом, но очень подвижный, легко вскакивавший и легко говоривший, оказавшийся русским эмигрантом из Токио.