Выбрать главу

Кашфулла вытряхнул колоски из всех котомок в придорожную канаву, засыпал землей и затоптал каблуками. Одну горсть положил себе в карман. Лишь котомка, брошенная одним из мальчиков, осталась лежать где-то на стерне. Курбангали пошел, поискал, но найти не смог.

Прежде чем выйти в обратный путь, председатель снял седло, посадил троих, самых обессилевших, мальчишек на спину мерину, а седло понес под мышкой. Трое верховых, шестеро пеших, придя после жестокой схватки к полному миру, оставили поле боя. По пути верховые менялись. Гнедой мерин неторопливо шагал.

Когда вошли в аул, Кашфулла повторил данное мальчишкам обещание.

- К вечеру, сколько наберем, дадим муки. Вот Кур-бангали-агай, он и сообщит вам.

В сельсовете уполномоченного уже не было, ушел в правление колхоза. Дяденька этот, оказывается, приехал, чтобы растолковать людям, что нельзя собирать прошлогодние колосья в поле и есть. Кто поест, того скрутит болезнь по названию "септическая ангина". Многие уже от нее умерли. Сегодня вечером он соберет народ в клубе и прочитает лекцию, все объяснит.

Курбангали истомленного гнедка сразу поить не стал, пусть остынет, отвел мерина в тень сарая и положил перед ним сена. Кашфулла же, тяжело поднявшись по ступенькам, вошел в дом. Пока шел от двери до стула, приткнувшегося к столу, чуть не потерял сознание, даже качнулся раз. Однако дошел благополучно, сел, немного погодя вынул из кармана гнилые колоски, высыпал на стол, долгим взглядом осмотрел их, словно перебрал каждый, шея начала гнуться, и он двумя руками обхватил голову. Долго сидел так. Не просто из нутра, откуда-то с самых глубин души всплыл комок, встал в горле, широко вдруг распахнулась грудь. И рыдание, что должно выйти горлом, вырвалось из этих вот открывшихся ворот. Всю жизнь копившиеся горькие слезы обожгли глаза. На чистый, добела отскобленный стол капнула слеза, потом другая, потом еще... еще... и еще... Соленые эти слезы омочили лежавшие перед председателем отравные серые колоски. Одна слеза на торчащей ости долго висела, не падая. Только раз всхлипнул Кашфулла - когда разверзлась грудь. Потом уже плакал беззвучно. И плакал долго. Встал на пороге Курбангали, ни войти не решился, ни выйти. Председатель почуял его сразу, но плача своего не унял. Слишком много накопилось слез... Наконец он выплакался, правой ладонью сгреб все колоски в кучу. Там, где лежали они, остался влажный след. Он поднял глаза и пристально, словно впервые увидел, посмотрел на ровесника.

- Ну, Курбангали, а теперь что будем делать?

- Сначала выплачься. Вволю, без остатка... А там подумаем.

- Кажись, без остатка уже.

- Ты не торопись. Ты плачь. Не от позднего же раскаяния эти слезы. Это Ильяса-пророка, людей от бед избавляющего, святые слезы. Если бы сейчас не поплакали, завтра над могилками пришлось бы плакать, - сказал Курбангали и уже сам начал всхлипывать.

- Что делать, Курбангали? Из чего лепешки печь будем? Курбангали пошел и сел на скамейку возле стены, снял

шляпу, вытер глаза.

- Подумаем.

- Думать мало, придумать нужно.

- На дне ларя у нас фунтов десять ржаной муки-то есть... Серебряночка на крайний случай держит. Убедишь, что когда из ливатора рожь привезут, сполна вернешь, может, и даст.

- Убедить-то можно... Гульгайша тоже килограмма два наскребет. Только этого мало. И в колхозе сейчас ни крупинки.

- Погоди-ка! - Курбангали вскочил даже. - Давай я к Халфетдину, соседу моему, загляну. Хоть и самих прижало, но человек он не прижимистый. Что-нибудь да есть.

Плотник одноногий Халфетдин всегда жил состоятельней, чем соседи. Муж умел добывать, жена умела добытое удержать. Курбангали, однако, за всякой нуждой к ним не бегал, соседей зря не теребил. Тот сосед хорош, который в долг дать может, а того лучше тот, кто не одалживается сам. Эту неписаную заповедь Курбангали усвоил смолоду и просьбами людей старался не донимать.

...Один сосед, рассказывают, за всякой мелочью, что ни день, к соседу бежит. Вот так залетел однажды и просит аркан. А тот ему:

- С радостью бы, сосед, да занят он у меня, я рожь в него ссыпал.

- А что, мешков разве нет? - разинул рот проситель.

- Мешки-то есть, да я в них брагу поставил бродить, вон рычит уже в мешках: а ну, кого с ног сбоднут?

- Как же так, агай? Разве бочки у тебя нет?

- И бочка была. Только один вот такой же одолжил, поле боронить.

- Вот недотепа! Чего же он бороной не боронит? - изумился сосед, коему даже аркана самому сплести было невдомек.

... - Право соседа - право божье, Курбангали. Лучше сам упаду, чем твоему слову споткнуться дам, - сказал Халфетдин. - Есть мешок муки, четверть твоя. И половины бы не жалко, но, сам знаешь, малые внуки в доме. Им на расти-руху держим.

- С такой большой просьбой я к тебе, Халфетдин-агай, не ради себя пришел, для сельсовета прошу. Такая нужда выпала. Через три дня вернем. - А от чего такая нужда, уточнять не стал.

- Сельсовету дашь, сам ли съешь, мне дела нет. Сейчас вернешь - сейчас спасибо, а не сможешь - до новины подожду. У меня и проса еще немножко есть.

Вот так из трех мешков натрясли полтора пуда муки. Кашфулла перекусил, вздремнул маленько и, уже на ночь глядя, с двумя подводами отправился на элеватор. Упали густые сумерки, все кругом затихло, и Курбангали разнес семерым мальчишкам обещанную муку на лепешки - во всех семи домах дети не спали, а сидели и ждали.

Все семь семей были в списке самых голодающих. Разумеется, делать такое благое дело тайком было тяжело и самому Курбангали, и председателю. Словно они этим остальных обделяли в чем-то, лишали последних крох. Но что было делать? Не исполни они обета, который дали, глядя прямо в голодные детские глаза, - на всю жизнь бы осталось мукой совести.

Если бы кто вышел посреди короткой весенней ночи, глянул по сторонам, то увидел, что из семи труб в разных концах аула тянутся к ясному небу семь дымков, а если бы еще подождал немного, то почуял, как в тихом воздухе расходится сытный запах ржаных, на золе испеченных лепешек.

На исходе следующего дня на двух подводах привез Каш-фулла рожь. Ее просеяли, провеяли и мололи потихоньку, тянули, пока не подошли в лесу борщевик, свербига, купырь, на холмах - саранка, на лугу - дикий лук. А там уже подошла и новина...

Две вещи вставали порой перед глазами Кашфуллы до самой смерти. Одно когда спину Штурвала, сына Нурислама, ожгла камча, тот молча, без звука, подпрыгнул на месте и ненавидящим взглядом, каким никто в его роду не смотрел никогда, в свою очередь ожег его. Другое - на торчащей ости тусклого колоса висящая слеза. Последняя его слеза. Когда за месяц до конца войны пришла весть о том, что старший его сын пал смертью храбрых на берегу Дуная, не смог Каш-фулла выжать даже слезинки. Согнулся только и осел. Нет, запамятовал я. Много лет прошло, и еще раз смочила слеза его ресницы. Но причина была уже другая. Это и за плач-то не считается.

...Схоронили Кашфуллу, и одним из самых безудержно плакавших был усатый, гнавший пятый десяток, сам уже отец семейства, Штурвал. И еще Аккош...

АККОШ

Сна и радостей Зулькарнаеву в жизни доставалось мало. Тревоги отгоняли сон, а радости и сами не льнули к нему. Так что все это откладывал он на будущее. Впрочем, когда и бывал случай, не умел наш председатель распахнуть свою радость настежь, открыть ее всем. Но была у него одна отрада всегда, изнутри грела, порою даже наружу пробивалась. Отрадой этой была Аккош.

Кончилась война, и опять жизнь и судьбы многих еще раз через сито просеялись да провеялись на ветру. Нравы военных лет столкнулись с устоями мирного времени. Прежде, оправдывая всякое, говорили: "Кончится война, тогда посмотрим..." А теперь пришло время подсчет с расчетом свести. Не часто, но случалось, что жена, всем телом, всем сердцем ждавшая мужа, вдруг остывала к нему; что стосковавшийся в разлуке муж не мог даже видеть жену. Всю войну проездивший в обозе косоглазый Аглиулла бросил законную супругу свою с двумя детьми и теперь уже до четвертой жены добрался. На ругань и укоры ответ у косого один: "Мы кровь проливали, имеем право". Потом пьяный упал в силосную яму и захлебнулся там. Красивая Дильбара не выдержала выходок спившегося мужа, сама бросила его, уехала куда-то и пропала. Кое-кто из вернувшихся с войны холостяков вконец распустились, прямо с привязи, можно сказать, сорвались. Жениться-развестись - для них раз плюнуть. Свадьбы без никаха сплошь и рядом. Девушки, которые ждали с войны парней, а теперь и надежду всякую потеряли, на самые даже непростые вещи стали смотреть весьма просто. Из их уст поймал я как-то в Кулуше: "Эх, подружка, еще ведь надо замуж сходить..." Что это, веселье такое или горькая горечь? А может, то и другое вместе?