Выбрать главу

  Изредка я отлучался с насиженного места на прием пищи и регулярно проверял, не прошел ли дождь. Даже если тучи рассеивались до обеда, я все равно не выходил во двор раньше, чем трава обсохнет, иначе мать ругала меня. Это правило, к слову, распространялось и на солнечные дни, на утреннюю росу, срок жизни которой с момента восхода солнца исчисляется часами, дольше всего до полудня, чаще всего до десяти-одиннадцати часов.

  Больше всего я любил, когда тучи мельчали ближе к закату и тогда двор, примятая дождем трава его, весь излучал какой-то свой особенный внутренний свет, подобный свету, исходившему от Акулины, должно быть, глубинно присущий всему живому и ярче всего пылающий на исходе жизни. На смертном одре умирающего существа или у кровати тяжело больного человека его окончательные всполохи то и дело мелькают в глубине зрачков несчастного создания, разбитого недугом. И как молнии, стяжая кислород, рождают озон, так и эти проблески создают ту мрачную и безысходную атмосферу уходящей жизни, сгущающуюся ближе к последнему дню, предшествуя вечной ночи. И как эти проблески, последние солнечные лучи, прорвавшиеся наконец тончайшими нитями сквозь канву туч, самые отчаянные из лучей, знающие прекрасно, что жить им на свете осталось считанные минуты, подобно приговоренным к смерти заключенным ловят каждый вздох, живя моментом, прежде чем развеяться сумраком. И точно так, я помню, каждый раз, словно в последний, вся семья собиралась во дворе под конец такого дня. Все садились на скамейки, выбирая место, где посуше, и оттуда с наслаждением наблюдали закат. Иногда в такие дни свет на закате, натерпевшись за день дождя, бил триумфально, будто исполняя Марсельезу, только на свой особенный лад. Так ярко бил, что сарай, стена его первого этажа, настолько белая, что как бы сложенная из рафинада, растворялась в нем подчистую, - сахар в чае раннего вечера. И тогда оставался только этот неповторимый аромат горячего напитка уходящего дня, его уникальный пряный запах, букет сбора полевых трав, усиленный во сто крат сыростью и непогодой, заваренный кипятком из света.

  Наш двор, как бутон, распускался тогда в луг, который вполне мог бы быть где-нибудь у подножия Альп, но получилось, что был у нас, в степи. Я веселился, бегал по двору. Куры возмущенно квохтали, но даже эти наглецы не решались потревожить момент, - квохтали по сравнению с обычным тихо. А наш Рыжик, сидящий на ступеньках веранды и с подозрением косящийся на траву, в конечном итоге уступал духу общего сбора, - вздыбив шерсть и отряхнув тем самым остатки вечерней дремоты, лениво выбирался к нам, своей семье. Вскоре лоскуты его сладкого, котячьего сна, ложась оземь, незаметно заволакивали все в кокон, как подарок сохраняя этот сверток непроглядной ночи до рассвета, и мы уходили спать. Ближе к утру его разворачивало солнце и двор снова возникал в его лучах.

  Лучший исход любого дня, в том числе и такого дождливого, не считая, конечно, его заката, это прабабкина стряпня: рисовая каша на молоке, яйцах, масле и сахаре, приготовленная в глиняном горшке, в печи, - запеченная в ней до хрустящей корочки. В первые мои поездки в деревню Акулина часто готовила и даже выбиралась на огород, помогая там, с течением времени все реже. Эта каша была для меня такой же сельской мечтой, как горячий душ для моей матери, - каждая крупица риса - чистое золото! Не чета каше городской... Настолько она не вязалась у меня тогда с вареным постным рисом и даже с пловом, который я ребенком очень любил, что даже не сразу, припоминая сейчас, я вспомнил ингредиенты, из которых эта каша состояла. Вкуснее той простой еды я ничего в жизни не ел, - и это не громкие слова, но чистая правда, может быть, лишь слегка подслащенная уютом воспоминаний из детства, но только если на самую малость.

  Покос

  Отец умел косить - это была одна из его обязанностей по уходу за участком, как, впрочем, и одна из обязанностей моего деда. Когда в деревню приезжали они оба, - косили вместе: дед брал опытом и совсем не старческой еще крепостью, отец был молод и располагал большим запасом сил. Я часто наблюдал за их работой, молча, с горящими глазами, в тайне завидуя этакой их мужицкой удали, однако больше чем на покос я любил смотреть, как косу подтачивают. Обычно этим делом занимался Валентин, но случалось, жребий по уходу за инструментом выпадал и моему отцу.

  Чаще всего процесс подтачивания происходил у сарая. Дед садился на стул, у двери, внутри здания или снаружи, где было побольше места, и принимался водить бруском по лезвию. Происходило это всегда после отбоя, подчас которого я держался от деда подальше, так как коса рыдала от побоев слишком громко для моих ушей. Тем же бруском затачивались и ножи на кухню. В его хлестких, резких, отточенных движениях мне виделась своя особая красота. Верно, сама костлявая не заботиться о своем инструменте так, как заботился о нем мой дед. Я, помниться, все ждал, когда же он высечет искру, и изредка что-то подобное ей проскальзывало между оселком и стальным клювом косы. Впрочем, с тем же успехом это мог быть и заблудившийся лучик света, порезавшийся об ухоженное лезвие и уронивший на его гладкую металлическую поверхность блик.

  Ближе к моим восьми годам, дед изготовил мне собственную маленькую косу, чтобы приобщать меня к общему делу. Косить получалось у меня так себе и забросил я это дело очень скоро, так как с одной стороны боялся дедовской и отцовской косы, обычно мелькающих невдалеке, а с другой - опасался острия своей собственной. В этой моей боязни не последнюю роль сыграло также то, что Валентин, видимо, опасаясь моей беспечности, предварительно настращал меня историями о своем опекуне, деде Филипе, который однажды при нем укоротил лезвием косы уши зайцу, мирно сидевшему в высокой траве. Позднее эта история вошла в автобиографичный сборник его рассказов, изданный дедом на собственные деньги. Каждый раз, прикасаясь к древку косы, я вспоминал этого бедного зайца и настолько сопереживал ему, что сам превращался в нечто подобное трусливому зверьку, если только немногим зайца повыше и потому позаметнее. Траву в саду косили, когда мне она доходила до коленок, когда косили - коленки дрожали. И да, мы косили именно траву в саду, в ручном сборе злаков с полей я никогда не участвовал и даже наблюдать его имел удовольствие лишь несколько раз, да и то издалека.

  Изредка нам помогал косить Коляши, как он сам себя называл, будучи между тем на порядок богаче нас, зажиточнее. Это был муж уже упомянутой мною злой хозяйки буцановского двора, наш сосед. На всю деревню известный любитель выпить, коренной сельский житель, если его руки не сжимали горлышко бутылки, то непременно сжимали какой-нибудь инструмент. Жена вечно орала на него, он был часто бит ею за свои проступки, отчего вид имел по большей части жалкий и в тоже время плутоватый, когда не работал - боялся, что сейчас ему прилетит. А судя по тому, что боялся в независимости от своего местонахождения, - нападения вездесущей жены ждал буквально отовсюду. Словно бродячий кот слонялся он неприкаянно то там, то тут, - то с одним, то с другим инструментом. Довершала это печальное зрелище катаракта на одном глазу. Словом, было мне его-горемыку жаль.

  Попона

  Отец мой - урожденно киевлянин - учился косить, уже работая по специальности в ботаническом саду. Агроном по образованию он был особенно хорош в уходе за садовыми деревьями: пинцировке, обрезке и прививке растений, даже вывел свой сорт кизила, с плодами желтого цвета. Как он сам говорил, садоводство - единственное, что было ему по профессии интересно, неудивительно, что в премилом занятии он разбирался хорошо.