Выбрать главу

  Живность

  Впрочем, нам и вдвоем с Максимом было вполне себе весело. Он, однако, далеко не всегда имел возможность быть со мной рядом: его-то свои к труду приобщали очень даже знатно, - к труду и послушанию; меня мои тоже приобщали - к копанию картошки, прополке огорода или собиранию плодов, а крупной живности, не считая свиней, к моменту моих сознательных поездок в село родные при дворе уже не содержали. Было это связано, в первую очередь, с тем, что прабабка моя, Акулина, а она между тем в том доме и жила (именно к ней, стало быть, я и ездил на лето) захворала, почти до невозможности ходить. Это у нее старая травма была, к моменту столь преклонных лет же травма эта ее обострилась, а было бабке на момент упомянутой золотой моей поры уже за восемьдесят. Меня же в первый раз в два годика в деревню повезли, тогда уже коровы у Акулины в хозяйстве не водилось. Как младший сын ее - Григорий - выселился, - так, стало быть, корову и продали.

  А вот кроликов, свиней да курей я застал, так сказать, с лихвой, чтобы иметь о них исчерпывающее представление. Кроликов помню я по старым, замшелым клеткам, деревянным и на ладан дышащим, со ржавыми решетками. Сорняков с покоса на этих зверьков уходила уйма, так что и не скажешь даже, судя по их размеру, что столько жрут. Помню, дед мой все сетовал на их прожорливость (сетовал, впрочем, шутя), тогда еще он косил, спина позволяла.

  Если кролики меня забавляли своей пугливостью (во много раз превосходящей мою собственную врожденную пугливость, которую я в детстве очень стыдился показывать перед другими мальчиками), то свиней я отверг с первого взгляда. Дело было даже не столько в вони их и экскрементах, в обилии от них исходивших, сколько в отвратительной наружности, шумности и суетливости этих тварей. Что-то было в них чужеродное и противоестественное, мне представляющееся страшным или даже ужасающим. Дело со свиньями еще обстояло в том, что содержали мы их в сарае, где не окна были, а крохотные такие бойницы, и как следствие этого, туда почти не проникал дневной свет. Так я и запомнил их лоснящиеся, все копошащиеся в чем-то тела, измазанные в собственных испражнениях, с местами налипшим на них сеном, фыркающие, хрюкающие, рыгающие, испускающие газы, пугающие до безобразия. Когда открывалась дверь, свет из проема падал на них, обнажая скверну, которой, как мне казалось, совсем не место под солнцем. Мне - маленькому мальчику - так казалось, и да, я допускаю, быть может, был я слишком чувствительным или слишком городским (что подчас одно и тоже) для такого зрелища, но честное слово, не видал я ничего омерзительнее этого. Пожалуй, если только вид личинок мух в сортире мог поравняться с этими тварями по отвратительности, и было, знаете, в этих упомянутых мною личинках мух что-то от свиней; такие же белые и лоснящиеся, утопающие в самом отвратительном в мире субстрате.

  Когда дверь сарая отворилась, и я увидел их впервые, именно эта ассоциация с мухами возникла у меня в голове первой. Она же и закрепила этот мой беспрецедентный опыт общения с данным видом животных, который и пронес я затем через всю свою жизнь. Благо, вскоре свиней не стало, а я, признаюсь честно, не стал интересоваться дальнейшей их судьбой, хотя все прочие дворовые животные входили в мою сферу интересов. В вопросе же о свиньях, меня вполне удовлетворило их отсутствие.

  Что же до курей - куры в деревне были всегда, сколько помнил я себя и ездил туда, столько они у нас и жили. И даже после того, как я перестал туда ездить, куры оставались на содержании еще какое-то время. Только незадолго до смерти Акулины старушка совсем сдала, а весь остаток курей довелось отдать Григорию. К тому моменту поголовье их сократилась почти вдвое относительно изначальной численности, той, которую видел я собственными глазами. Хозяйка сдавала и вместе с ней весь двор на глазах пустел, - грустно, конечно, но вполне закономерно.

  Моя же золотая пора пришлась, таким образом, на пору ее увядания. Было и есть в этом что-то от поэзии, не к прозе будет упомянуто, которую имеем мы теперь, однако помянуть Акулину все же стоит. Ну а как же? Молодость и старость, новая жизнь и конец жизни старой, рождение и смерть, рассвет и закат, связь поколений, - вечные темы. Такие вечные, что и говорить о них много мне представляется пошлым, в основном в силу того, что нового я здесь ничего не привнесу. Все-таки детство, - оно на то и детство, чтобы быть безоблачным. К сожалению, совсем без забот в жизни редко когда получается, с другой стороны смерти близких и просто знакомых людей - это тоже опыт и тоже взросление, возможно, преждевременное, но без которого никак не обойтись.

  Акулина же ушла в возрасте 96 лет, не дотянув до сотни, к которой так стремилась. До самых последних дней своих она цеплялась за жизнь, всецело оправдывая мое о ней представление, как о человеке старой закалки, чрезвычайно стойком и сопротивляющимся переменам до последнего. Это ее упорство в самом важном в жизни вопросе напомнило мне Толстого, многих его персонажей в действительности, но первым среди них на ум мне приходит Хаджи-Мурат, которого сравнивал Лев Николаевич с Татарником - сорняком, к тому же чертовски живучим. Вот так и Акулина жила вопреки всему до самых последних своих вздохов. Она, конечно, не как пресловутый аварец, не под градом пуль умирала, но старческой желчи излила на всех изрядно, уходила она тяжело. Я сам ее смерти не видел, лишь раз или два проведывал в последние полгода. Она не помнила меня толком, узнала во мне дядю, которого также с детства знала и даже растила периодами, много больше меня, когда бабушка с дедом (они, как вы, должно быть, уже поняли, из городской ветви семьи) приезжали в деревню проведать ее и привозили вместе с собой детей своих: мать мою, Аллу, и дядю, Виталия, ее младшего брата (с Виталием-то она меня и путала, причем начала путать в силу возраста задолго до смерти). Акулина же бабушке приходилась матерью.

  Ближе к смерти прабабку по совместному решению всех вовлеченных в дело сторон, кроме как, пожалуй, ее собственной стороны, перевезли жить к бабушке, чтобы та за ней ухаживала. Бабушка о ней и заботилась почти до самого конца, а в последний месяц жизни Акулину перевезли обратно, потому как сильно уж очень просилась она в деревню, всю свою жизнь там оставила. Это возвращение домой было заключительным большим путешествием Акулины, самым для нее тяжелым и, вероятно, самым длинным (но не в плане физического расстояния) из всех.

  Мои последние визиты к ней запомнил я по тягостной, удушливой обстановке, переполняющей всю бабушкину квартиру. Там и раньше-то было не слишком весело, с тех пор, как все молодые птенцы покинули гнездо и разлетелись кто куда по свету. Со времени же как Акулина туда перебралась, оставаться у стариков продолжительное время всем нам - молодым и подающим надежды - сделалось решительно невозможным. Это было сродни разложению, начавшемуся задолго до непосредственно момента прабабкиной смерти, но лишь в тот последний период ставшему, наконец, заметным всем живым и здоровым. Его - разложения - фата окутала всю небольшую комнатку, в которой умирающую содержали. В той комнатке прежде жил дядя мой, до того еще, как остепенился, а еще раньше жил я младенцем, стояла моя колыбель. Вот так посмеялась судьба-злодейка над местом первых лет моей жизни. Впрочем, это в нашем, людей, представлении посмеялась, а как по природе, так все, повторюсь, закономерно получается: как за рождением следует жизнь, так и смерть всему итогом.