Выбрать главу

Вдохновенно рисует Алексис в своем романе народные обычаи. Его описание праздника papa в честь «небесных плакальщиц, чтобы до наступления летнего равноденствия дождевая вода в изобилии падала на землю», врезается в память и долго стоит перед глазами. Взгляните, как король праздника, напоминающий лучезарную бабочку, ногами быстрыми и удивительно грациозными выбивает дробь, — он весь во власти танца. «Он олицетворял попеременно птицу, ночное небо, стрекозу, ангела, светило, а его руки в шелковых перчатках походили на хвосты комет». Под пером Алексиса, в описаниях тонких и поэтичных, похожих на стихотворения в прозе, оживают нежные картины родной природы, извечное пенье лесов, которое задумчиво слушают «серебристо-сизые, как грудка голубя», вечерние небеса, неумолчное стрекотание кузнечиков, ласковое шуршанье волн на песчаных берегах древнего озера Азюэй в фиолетовых сумерках... Но вот писатель начинает рассказ о горькой судьбе своего многострадального народа, задавленного поработителями, и тончайшим лириком овладевает священная ненависть, напевная мелодичная проза обретает страстность публицистики, исполненной гневного гражданского мужества, призыва к борьбе.

Пылают склады ГАСХО с привезенной американцами техникой, пылают их бараки, запасы горючего. Крестьяне осыпают градом камней дом изувера Диожена. Убит лейтенант Эдгар Осмен, помогавший американцам «отбирать землю у тех, кто ее добыл ценой великой войны за независимость, у ее законных владельцев, день за днем поливающих ее потом своим». Трагичен конец его брата священника Диожена, «дерзко поднявшего руку на богов своих предков». Застрелен сержант Жозеф Буден, подлый слуга иноземцев. Отравлен мракобес Данже Доссу, «человек без племени». Карающая рука справедливого возмездия народа настигает изменников.

Роман «Деревья-музыканты» создан писателем, живущим жизнью своего народа, его тревогами, надеждами, борьбой. Он учит людей ненавидеть мракобесье, ложь, жестокость и угнетение, беспредельно любить родной край и родной народ.

С. Емельяников.

Деревья-музыканты

I

Широко разверстое устье реки, живое, трепетное, ненасытное, готовое, кажется, поглотить горизонт, жадно сливается с открытым морем; зыбкая плоть воды вздрагивает в прозрачном лунном свете.

— ...Да говорят же тебе: оборотни!

— Оборотни?..

— Вот опять, опять, слева по борту!.. Оборотни! Гляди, гляди!

— Оборотни?..

— Экий безмозглый парень! Да ты с луны, что ли, свалился? Неужто ни разу про оборотней не слыхал? Днем — такие же люди, как мы с тобой, а ночью — оборотни. А все почему? Во что бы то ни стало разбогатеть хотят... Они не кривляются, как другие колдуны, у кладбищ, и не выплясывают на перекрестках, и не подстерегают христиан возле церквей, — а просто ловят рыбу... Как настанет вечер — и не какой-нибудь особенный, а самый обыкновенный вечер, — они мигом стянут с себя всю кожу, как перчатку, спрячут где-нибудь в доме, ну, скажем, за кувшином с водой, — и улетят. Как птицы. Всякие заклинания знают и могут поймать любую рыбу, самую что ни на есть лучшую. Сколько угодно наловят, стоит им только окунуть в море хвост... Да, да, свой хвост!..

И впрямь, то здесь, то там встают над водой призрачные облачка пара, словно сотканные из света и тени; они колышутся, пляшут под лучами луны и вдруг рассыпаются искрами в сыром теплом воздухе.

Рыбачьи лодки стоят на якоре в речном устье, тесно прижавшись друг к другу. Порой над ними проносится шорох, точно шелестит бумага.

Наступает ночь. Рыбаки завернулись в камышовые циновки, укрыли свое иссеченное морскими брызгами, разбитое усталостью тело и, посасывая последний кусочек сахарного тростника и делая последнюю затяжку, отдаются в дремоте очарованию ночи и волшебных сказок карибских широт. У каждого сердце готово поверить в любое чудо, слипающиеся глаза околдованы тысячью и одним миражем, в голове звенят сотни легенд... И наконец мечтатели погружаются в сон.

Земля сыновей и дочерей Гаити сверкает немыслимой россыпью чудес, и трудно поверить, что среди такой красоты могут пустить корни горе и нищета. Столько ослепительных красок вспыхивает и расцветает со всех сторон, что сказочное, сверхъестественное неудержимо бьет ключом из почвы, из неба, из воздуха, сливаясь в мир живой, правдоподобный и зримый.

Остров Гаити, обманчивый рай земной, преисполнен великолепия, дающего крылья самым дерзким мечтам.

Вон там, вдали, вереницей тянутся в соседний городок крестьяне; на плечах у них — тяжелая ноша, но шаг упруг и благородна осанка.

А там, подгоняемый пятками юной наездницы, семенит осел; вытянув шею, он долго и старательно ревет в бледнеющем сумраке.

В городе, торопясь к заутрене, уже встают богомольные старухи.

На заре в голубом тумане портов Сен-Марка и Пор-де-Пе, Пти-Гоава и Капа бегают по сходням грузчики и, обгоняя друг друга, спешат наполнить тяжелыми гроздьями бананов черные трюмы судов.

Страшная одноглазая баракуда из Сен-Луи-дю-Сюд выходит на охоту. Среди древних затонувших пушек форта Оливье и Английского форта торжественно и невозмутимо, чуть шевеля плавниками, проносит она сквозь белую листву кораллов свое длинное синеватое тело. Будто принимая парад, оглядывает она стайки рыбок-«докторов», которые снуют в поисках корма меж коралловых веток, неутомимо ведя бесконечные ученые споры. Баракуда ждет.

В долине Кюль-де-Сак, повинуясь звенящему голосу карибского ветра, легкие волны, пробегающие по зарослям тростника, меняют направление и устремляются в сторону моря.

Дети гаитянской земли вновь принимаются за свой тяжкий труд; а иные спят, иные еще танцуют, иные уже поют. Древняя каравелла нашей истории, старинный корабль морского бога Агуэ Арройо, скажи, куда, к каким берегам влечешь ты в это новорожденное утро конкистадоров новых времен, их послушную челядь и беспокойных сыновей трех рас и бог весть скольких цивилизаций?..

Два часа дня. Высунешься из-под навеса — и вмиг тебя ослепит, ошеломит, испечет. Неистовое солнце исходит жаром, разливает волны огня, низвергает неоновый дождь, отражаясь в охровой пыли улиц. Брызги лучей рассыпают сверканье, как булавки, зажатые во рту портнихи; серебристо-синий плащ неба, искрясь, опускается к земле где-то за косой вершиной Сторожевого Холма; точно в ознобе, вздрагивает листва, опаленная зноем.

Забившись в угол винной лавки госпожи Леони Осмен, маленькая Сефиза дрожала от страха; она никак не могла прийти в себя: очень уж в страшном припадке ярости только что билась ее хозяйка. Леони и прежде славилась уменьем весьма эффектно проявлять свой гнев, но такого, как сегодня, с ней, пожалуй, еще не случалось. Чтобы облегчить душу, чтобы хоть на миг перевести дыханье, когда от диких воплей горло сжимают спазмы, мамзель Леони могла обрушить на свою тринадцатилетнюю служанку целый град затрещин и оплеух; Сефиза хорошо это знала. Правда, хозяйка, видит бог, вовсе не злая и только в редкие минуты ярости колотит ее, — но тогда уж держись: из-за пустяка набросится с кулаками.

Сефиза украдкой следила за мамзель Леони. Сквозь батарею бутылок с водками и настойками, сквозь плававшие в них стебельки аниса и лимонника виднелось упрямое и энергичное лицо. Под хитроумным узором листьев и сетью прожилок, под геометрически правильными очертаниями цветов, похожих на кристаллы снежинок, лицо это казалось грубее, чем было на самом деле; оно мучительно кривилось и морщилось — то ли от гнева, то ли повинуясь причудам бутылочного стекла. Поставив ногу на стул и подперев рукой подбородок, Леони застыла в раздумье. Юбки, зажатые между коленями, казались на могучих бедрах этой негритянской Венеры необъятными шароварами зуава. Крылья носа, широкого, как распластавшийся в небесной синеве ястреб, нервно вздрагивали; ноздри — что жерло тромбона в день Четырнадцатого июля на площади Согласия, как сказали бы молодцы из порта. Она вздохнула — шумно, с присвистом — и рявкнула: