Выбрать главу

А потому, когда мой родитель вернулся из командировки в Даллас и протянул мне пару оранжевых ковбойских ботинок — оранжевых, — я с трудом удержался от смеха. Ковбойские ботинки? За кого он меня принимает, за психа какого-нибудь, за Одинокого Рейнджера? Я любил своего старика даже в худшие свои деньки, но порой я его совершенно не понимал. Я притащил ботинки в свою комнату и сунул их в черную дыру, какую являл собой мой платяной шкаф. Прощайте, друзья.

Но на следующее утро, когда я полез в шкаф за рубашкой, они оказались на своем месте — новенькие, сияющие и по-прежнему оранжевые. Я на них посмотрел. Потом я посмотрел на свои вконец истрепанные черные кеды на полу. Потом я улыбнулся, вытащил из шкафа ботинки, надел их и вышел из дома навстречу новому дню. Я был самым отпетым парнем в городке. Хуже некуда. Те немногие из Крейнс-Вью, что меня не ненавидели, откровенно говоря, должны были бы. И коли мне взбрело на ум быть Роем Роджерсом в немыслимой обуви, никто из моих ровесников, будучи в здравом уме, не осмелился бы высмеять меня в лицо, потому что они знали: я любого живьем сожру. И я носил эти ковбойские ботинки, пока они буквально не развалились у меня на ногах, и горько сожалел, когда пришлось выбросить их на помойку.

Свет фонаря из окна широкой полосой падал на оранжевые ковбойские ботинки. С того места, где я стоял, они казались совсем новыми. Я перевел взгляд с ботинок — на ноги, на туловище, потом, помедлив немного, чтобы мой мозг перевел дыхание, я наконец посмотрел ему в лицо.

— Сукин сын!

— Нет, поганец моего сердца!

Это был я, семнадцати лет от роду.

— Я что, умер? Умер, но не заметил как. И вся эта чертовщина творится со мной и вокруг меня, потому что я мертвый, да?

— Не-а.

Он бережно поднял Смита с колен и опустил на пол. Когда он шагнул вперед, свет упал на его рубашку. Сердце у меня в груди подпрыгнуло, потому что я ее хорошо помнил! В крупную сине-черную клетку — я украл ее в Нью-Йорке, в магазине на Сорок пятой улице. Надел ее в примерочной, оторвал все бирки и вышел на улицу, оставив мою старую рубашку на вешалке.

— Нет, ты не умер. Ты не умер, и я тоже не умер. Не знаю, где я был, ну да и хер с ним — мальчонка вернулся! Ты что, не рад видеть старого поганца?

Поганец моего сердца. Я сто лет не слышал этого выражения. Однажды мой отец пришел забрать меня из полицейского участка. Когда мы с ним вышли на улицу, он схватил меня сзади за шею и как следует встряхнул. Роста он был маленького да и силой не отличался, но если выходил из себя, то мне доставалось по первое число. Может, потому, что я очень его любил, доставлял я ему одни только разочарования. Какая-то моя часть отчаянно хотела, чтобы он мог мной гордиться. Но большая часть совала ему в лицо вонючую задницу и своим дурным поведением говорила — можешь поцеловать в любую половинку. Я не переставал удивляться, почему он продолжал меня любить.

— Поганец ты ебаный, ты ебаный поганец моего сердца. Чтоб тебя черти взяли.

Больше всего меня поразило его ругательство. Отец вообще редко когда бранился, а этого слова и вовсе не произносил. Он был остроумен, любил метафоры и игру слов — «Достучаться до тебя, сын, все равно что пытаться поднять одноцентовик с пола». Кроссворды и палиндромы были его хобби. Он помнил наизусть много стихов, его кумиром был Теодор Ретке. Подобные словечки были так же далеки от его словаря, как Бутан. Но вот теперь он произнес его дважды в мой адрес в течение пяти секунд.

— Прости, па, мне очень жаль, что так получилось.

Он все еще держал меня за шею, прижимая мою голову почти вплотную к своему побагровевшему лицу. Я ощущал жар его ярости.

— Нисколько тебе не жаль, поганец. Если б ты и в самом деле раскаивался, мне было бы на что надеяться. Ты молод и неглуп, но человек ты пропащий. Не думал, что придется сказать такое, Фрэнни. Мне стыдно за тебя.

Этот разговор ничего в моей жизни не изменил, но слова отца меня больно ранили, и рана долго кровоточила. Прежде меня словно хранила от всего и всех моя броня, она даже от отца меня защищала, и вот я остался без нее. После этого я всегда считал, что эта фраза знаменовала собой конец какого-то важного этапа моей жизни.

— Ну?

— Что — ну?

— Я вернулся после стольких лет. Чудо наяву — обосраться можно, а ты стоишь, засунул себе палец в жопу и помалкиваешь.

— Что же я, по-твоему, должен делать?

— Облобызать меня. — Он полез в нагрудный карман и вытащил «Мальборо», эту мою любимую красно-белую пачку смерти. Я эти сигареты всю жизнь курю и ни об одной не пожалел. Магда хотела, чтобы я бросил, но я сказал — дудки. — Хочешь?