Угольные пятнышки на глазах Пульчинеллы стерлись, и он опять стал слепым, безглазым. Но я все-таки любил его.
Однажды к концу дня тетка Теренция послала меня, уж не помню зачем, в ту сторону, где жил Паскуале. Мне хотелось забежать в тот двор — не увижу ли я опять бледного мальчишку? Но я заплутался в незнакомых переулках и вышел на какую-то площадь. Ее окружали высокие дома, и, словно зажатая между ними, выпирала к небу свой круглый купол каменная церковь. Я пошел в переулок мимо церкви и вдруг остановился, как вкопанный. В стене церкви были высечены из камня идущие фигуры: женщины в покрывалах, воины, старики в длинных плащах. Они были не совсем круглые, а только выпуклые — их плечи и затылки словно приросли к стене, и все же они казались живыми. И глаза у них были живые, особенно у одного воина. Он шел впереди и слегка обернулся назад, как бы спрашивая дорогу у шедшего за ним старика.
Я подумал: почему у воина такие живые глаза? И понял: в глазах были вырезаны маленькие круглые дырочки. Ровный свет падал на лицо воина, а в дырочках прятались тени. Поэтому у него был пристальный, живой взгляд. Я не вытерпел, вынул своего Пульчинеллу и принялся вырезать дырочки в его глазах. И вот — один глаз ожил! Зато другой вышел совсем плохо — кривой и корявый. Я испугался, что испортил головку, и торопливо начал поправлять глаз.
Вдруг кто-то сильно толкнул меня в спину, — Пульчинелла выскочил у меня из рук. Я чуть не упал. Чья-то трость ударила меня по ногам и стуча покатилась на мостовую. Какие-то бумаги рассыпались веером по земле.
— Ах, чорт! — крикнул сердитый голос.
Высокий господин в черном плаще стоял передо мной, тараща злые блестящие глаза. Растрепанная книга лежала у его ног. Как видно, он выбежал из-за угла, наткнулся на меня и разронял свои вещи.
— Ты кто такой? — спросил он, хмуря седые брови.
Я не успел ответить. Ветер сначала пошевелил, а потом подхватил бумажные листки и вереницей погнал их по площади.
— О мои апельсины! — заревел незнакомец и прыжками погнался за ними вслед.
Я удивился: какие апельсины? Никаких апельсинов не было, только бумажные листки крутились по мостовой. Едва господин протягивал руку, чтобы поймать листок, — ветер подхватывал бумагу и мчал ее в другую сторону. Шляпа незнакомца слетела, сизый парик растрепался, его плащ развевался, как огромное крыло. Из-под плаща мелькали длинные худые ноги в черных чулках. Мне стало весело. Я тоже бросился ловить листки. Я поднял с земли порыжелую шляпу, трость и растрепанную книгу. Господин отдувался и вытирал лоб, бормоча проклятия. Я подал ему вещи.
— Что ты тут делал? — спросил он и посмотрел на меня так строго, будто видел меня насквозь. Я оробел.
— Ну, отвечай же! — крикнул он и топнул ногой.
— Я вырезал глазки, синьор, — пробормотал я, — когда ваша милость вылетели из-за угла…
— Вылетел из-за угла? — повторил он и облегченно вздохнул. — Это правда, я очень задумался и не смотрел, куда иду… — Его глаза стали добрыми и виноватыми.
— Покажи мне, что ты вырезывал?
Я протянул ему Пульчинеллу.
— А, Пульчинелла, я узнаю благородные линии твоего носа, — сказал незнакомец и, разглядывая головку, продолжал медленно и важно: — Привет тебе, веселый герой, с незапамятных времен потешающий простодушных итальянцев! Привет тебе, Пульчинелла, вырезанный из чурбашки маленьким черноглазым оборвышем!
Тут чудак снял шляпу и вежливо раскланялся с моим Пульчинеллой. Я подумал, не спятил ли он с ума. Мне стало не по себе, когда его когтистые пальцы взяли меня за подбородок, но он ласково улыбнулся и сказал:
— Ты очень любишь Пульчинеллу, мальчик? Люби его всегда, люби все, что создала твоя родина. Пойдем со мной, я покажу тебе других кукол.
На чердаке
Еле поспевая за длинными ногами незнакомца, я тащил под мышкой собранные листки. Его развевающийся плащ задевал меня по голове. Незнакомец говорил много, но я понял только то, что надо любить Пульчинеллу, и кукольный театр, и веселые народные комедии.
— Но их и так все любят, синьор, — робко сказал я, — их нельзя не любить, они такие забавные.
— Их нельзя не любить… О милое дитя, в твоей кудрявой голове больше смысла, чем под высокими париками чопорных академиков. Их нельзя не любить… Если бы все так думали, итальянский театр не перенимал бы обезьяньи ужимки французов, а чтил бы свое народное искусство. — Он горько вздохнул.
Мы вошли в старый дом, поднялись по расшатанной лестнице, и чудак постучал в дощатую чердачную дверь.