Как показал в своей работе «Национализм и революция в российско-финляндских отношениях в 1899-1914 годах» проф. Осмо Юссила, манифест чисто юридически не означал никакого революционного изменения. Общегосударственных законов, обнародованных как в своде законов России, так и в своде законов Финляндии, было издано в 1808-1898 годах примерно 200. Решением комитета министров, вынесенном в 1826 году, но не обнародованном в Финляндии, при подготовке общегосударственных законов следовало входить в сношение с министром статс-секретарем Финляндии. Он рассматривал, годится ли закон для введения в действие в Финляндии и в случае положительного ответа просил у императора особого приказа на опубликование закона в Великом Княжестве. В 1891 году систему дополнили постановлением, согласно которому министр статс-секретарь Финляндии должен был обратиться к соответствующему министру правительства империи, если предлагаемый в Финляндии для принятия там законопроект имеет общегосударственное значение. Министр статс-секретарь Финляндии и министр империи, в компетенции которого находился законопроект, сотрудничали, но право окончательного решения принадлежало императору. Таким образом, Февральский манифест не мог лишить сейм Финляндии прав в отношении общегосударственного законодательство, поскольку таких прав сословиям никогда «де юрэ» и не было предоставлено. Зато после 1863 года сейм практически участвовал в издании многих общегосударственных законов, считая себя при этом самостоятельной частью «государственной власти». По убеждению финнов, император имел право утверждать или отклонять решения сейма, но не имел права их изменять. В Хельсинкской периферии не очень-то разумели, что система действовала лишь благодаря деликатной гибкости в Петербурге то одной стороны, то другой.
Суть проблемы и следует искать в политике, а не в юриспруденции. Наткнувшись в вопросе о воинской повинности на сопротивление финляндцев, препятствовавших с помощью соблюдения традиционных процедур прохождению законопроекта, Куропаткин и Бобриков свернули на линию открытой политики силы и, главное, заручились в этом одобрением Николая II, которым они манипулировали. Слово самодержца было законом до тех пор, пока он не изволил переменить настроение. Это относилось ко всей державе, в рамках которой представительный институт одной провинции не мог обладать правом принятия решений, идущих вразрез с общегосударственными интересами.
Финляндцы, однако же, были привычны к тому, что в основных делах и Петербург, и Хельсинки традиционно действовали «предусмотренным конституционными законами» образом. Теперь эта традиция, похоже, дала сбой. Прежде в Финляндии не обращали особого внимания на общегосударственные законы, поскольку они не требовали изменения государственного статуса Великого Княжества, речь в них шла о конкретных процедурах. Зато Февральский манифест рассматривался и финляндцами, и Бобриковым, и стоявшими за ним силами, как открывающий дорогу изменениям, причем не простым, а допускающим односторонний диктат и силовое давление. Куропаткин и Бобриков намеренно стремились к столкновению с Великим Княжеством. Коль скоро порядок принятия общегосударственных законов был установлен, ничто в принципе не мешало его применению не только в военных вопросах, но и в иных делах. Будучи основным изъявлением воли правительства, манифест одновременно таил в себе угрозу и содержал возможность обращения к жестким мерам. Для финляндцев он был устрашающей и одновременно раздражающей приметой политики Бобрикова. Основы автономного положения были в опасности.
Первую реакцию финляндцев на Февральский манифест можно назвать изумлением и потрясением. Ссылка Бобрикова на то, что государь пожаловал населению Великого Княжества особую монаршую милость и благосклонность, взяв на себя принятие решений по определению общегосударственных законов, не успокоила страсти. Наблюдавший происходящее вблизи граф Армфельт писал в Хельсинки: «То, что они называют милостью, я называю ужасным произволом, беззаконием и ареной беспрепятственных интриг. Чему мы можем больше доверять?»