Действительно, хитрости его не учить, Мазепу. Броджио почти простил ректору назойливое самодовольство. Сведения ценные. Разумеется, мать гетмана, игуменья Петерского монастыря, глубоко запрятала документы. Москалям они вряд ли когда-нибудь достанутся.
– Это не все, падре. В варшавском пакете была еще записка княгини. Казак сжег ее в присутствии Орлика, воскликнув: «Проклятая баба меня погубит!»
– Она надоела ему, мне кажется.
– Не думаю. Дульская нам полезна, брат. Она была на рауте в Жолкве, сидела рядом с Шереметевым. Меншиков при ней отозвался весьма нелестно о гетмане. Я предложил немедленно сообщить ему. Вы понимаете, мне не следует учащать свои визиты к казаку. Мы условились не встречаться без чрезвычайной надобности.
…Старуха в черном чепце с рогами выступает из зыбкого мрака, из могилы, повторяет каждое слово. Сгинь, проклятая!
Чему он так радуется, Заленский? Упивается своим ректорством? Улыбка словно приклеена. Он себе на уме, ликующий боров. Ему повезло – посол императора, привязанный к царскому двору, не мог поспеть везде… Толстяк сблизился с Мазепой, сделался другом Дульской, а значит, и Вишневецких.
На мгновение Броджио перестал слышать стремительный шепот ректора.
– Благословите, брат мой! Казак посылает меня в Саксонию, посмотреть на шведское войско. Заглянуть в зубы союзнику, – и Заленский затрясся от сдавленного смеха.
– Не возражаю, – бросил посол. – Теперь будьте добры выслушать меня.
Осторожность Мазепы заслуживает похвал. Нужно пользоваться доверием царя, доверием безграничным, – гетман для Петра поистине второй фаворит, после Меншикова. Отойти от царя надлежит в последний, решающий для исхода войны момент, одновременно с Вишневецким. Ставка на Карла, ибо Станислав не полководец и на троне потентат временный. Император далек от симпатий к лютеранину, но не желает и усиления Московии.
– Напоминайте казаку – не быть ему князем без соизволения императора. Иосиф, а также его святейшество надеются, что гетман откроет двери для унии, иначе…
Броджио простился поспешно – хотелось побыть одному и подумать. Чутье подсказывало – лучезарное благодушие Заленского скрывает недоброе.
6
Приближаясь к Венеции, Борис Куракин возвращался в юность.
Из тумана, окутавшего город в ранний утренний час, возникала Франческа, тянула к Борису смуглые руки. Он приникал губами к плечу, обрызганному родимыми пятнами. Ветер, качавший галеру, нес дыхание Франчески, запах ее волос.
Но палаццо Рота было наглухо заперто, и на стук никто не появился. Железную колотушку – шар, зажатый в когтях хищной птицы, – тронула ржавчина. Хозяин боттеги на углу сказал, что синьора умерла, а синьорина в Венеции не живет. Синьорина? Да, Франческа не замужем.
Где она? Кабатчик помялся. Он не из тех, что разносят сплетни. Три года назад, похоронив тетку, синьорина уехала в Мантую. Ее позвала к себе тамошняя герцогиня. Иногда сюда наведывается нарочный от синьорины – ведь дом по-прежнему в ее владении.
Борис вытащил кошелек, и кабатчик понял мгновенно – он не упустит нарочного, даст знать госпоже Франческе о приезде кавалера.
– Кавалер из Московии, – сказал Борис и назвал гостиницу в Риме, одну из лучших, как утверждал Броджио, «Герб Франции».
Что-то мешало открыть свое имя, дольше говорить о Франческе с неопрятным, вороватым на вид хозяином матросского кабака, в сыром подвале, где все пропиталось духом кислого вина.
Солнце не разогнало туман, Венеция тонула в нем. Звонница купола собора святого Марка, фигуры мавров на башне проступали смутными тенями. Венеция не принимала Бориса и словно не узнавала его, постояльца Ламбьянки, ученика навигацкой школы.
Проделав остаток пути за десять дней, Борис Куракин, посол «без характеру», то есть не аккредитованный постоянно, прибыл в Рим двадцатого марта в пятницу. В Рим предпасхальный, истомленный постом, изголодавшийся по скоромной пище.
Под окнами гостиницы нескончаемо шаркали ноги – босые, усталые ноги пилигримов. Люди шагали издалека, с севера. Теплую одежду, которая хранила их на Апеннинах, паломники скатали, привязали к котомкам, и неуклюжая ноша била людей, гнула к земле. Борис смотрел на лохматые, опущенные головы, на рубахи, черные от дыма костров, сам чувствовал себя бездомным, потерянным в Вечном городе.
Каменная громадность Рима облегала его. Камень громоздился на семи холмах дворцами, храмами, меж коих влага пробивалась струйками фонтанов, хиреющих от жажды, слабым потоком Тибра, уже обмелевшего.
Весна настала ранняя, сухая, речное ложе выбелено солнцем и словно засыпано костями, каменно затвердела почва. Повозки тарахтели оглушающе, будили Бориса среди ночи. А гул босых ног, подобный стону, слышался беспрестанно и стал привычен, как бой колоколов, объявляющих время, как вопли разносчиков.
Истирая землю, задубевшие ноги двигаются медленно, паломники сберегают силы для конечного подъема – к храму Тринита деи Монти, сиречь Троицы на Горах, осеняющему площадь Испании. Громадное множество заполняет приюты, устроенные возле церковного здания, – обширные залы тесны, одну постель делят двое, а то и трое странников. Благочестивое нашествие оседает уже у стен приютов, раскидывает тряпье, ставит палатки, отчего весь холм являет картину пестрого зловонного муравейника.
Невиданное зрелище поразило Бориса. Поистине могуч папа, коли собирает в свою столицу такое многолюдство. Правду содержит речение «все дороги ведут в Рим». Всяк сущий в католическом мире язык возносит здесь хвалу.
Броджио советовал московиту не спешить к его святейшеству, сперва освоиться на новом месте. Но сообщить о себе кардиналу Паулуччи, первому министру, посол обязан немедля.
Чертог папы, канцелярии его – на холме Квиринал, где кишмя кишат духовные. Сидя в наемной карете, посол ворчал на Фильку – орет, деревенщина, на лошадей как оглашенный. За дикарей ведь нас почтут.
Пеной лепного узорочья окутано министерство, и Филька, слезши с облучка, задрал башку. Князь-боярин ткнул его, дал записку, которую деревенщина положил за пазуху.
– Вынь! Полено, что ль, несешь? Вступишь – поклонись и подай!
Промешкал холоп в приемной министра изрядно, вышел, смеясь чему-то, и гаркнул, пуганув стаю голубей:
– Аперто!
Кардинал, стало быть, принимает, о визите извещен. На лестнице два кавалера расступились, застыли столбами, потом нагнали посла, бормоча извинения. Должно быть, представляли себе русского иначе.
Фабрицио Паулуччи – быстроглазый, низкорослый живчик, будто утонувший в просторном красном одеянии – встретил в дверях антикаморы, провел через оную в кабинет, усадил посла и сел в кресло, подобное трону. Оглядывая посла, словно редкого зверя, восклицал:
– У принчипе отличное произношение… Безупречное… Великолепное…
Борис развернул грамоту царя, гласившую:
«Поручаем оного нашего посла вашему преимуществию, яко первейшему министру престола Римского, желая, чтобы на требования наши тому посланному в получении авдиенции и желаемого на предложения наши ответу вспомощи изволил».
Министр выслушал итальянский перевод, кивая и облизывая губы, словно выкушал сладкое. Погладил соболей, подаренных послом, сказал, что святой отец предоставит аудиенцию с великим удовольствием, но не сейчас, ибо наступающая страстная неделя поглощает его помыслы.
– Каков у них голос? – спросил Паулуччи, трогая пасть острозубого обитателя неведомой страны. – Пищат они или лают по-собачьи?
– Пищат пронзительно, – ответил Борис, хотя не имел о том ни малейшего понятия.
Кардинал повесил соболя на шею, скинул на колени, затем позвонил в серебряное колокольце.
– Я представлю вам Амадео Грасси, благонравного молодого человека из благородной семьи. Он будет рад услужить вашей светлости.
Черноусый, носатый смугляк, вбежавший на зов, шаркнул по паркету, отвесил реверанс и вытянулся, весь светясь любопытством.