Когда мальчик стал подрастать, его часто возили к бабушке с дедушкой вёрст за сорок в имение Лиозно. Там было весело, тем более, что мальчик уже подрос. Дедушка один раз нарисовал ему на верстаке обломком угля корову, и мальчику это понравилось. Он вспомнил корыто, в которое улыбался в свой первый день жизни, и эта корова, говоря кинематографическим языком того времени, экстраполировалась на первое его впечатление.
Мальчик (ещё тогда жестами), объяснил дедушке, что будет рисовать, и дедушка дал мальчику кусок угля. И он что-то нарисовал на том же верстаке, за что дедушка его похвалил, но сняв внука с табурета, мокрой тряпкой стёр первое произведение мальчика, видимо посчитав его неэстетичным. Собственно, оно таким, наверное, и было: на ошибках учатся, не ошибается тот, кто ничего не делает, да и вообще первый блин…
Он подрастал. Один раз они пошли с хлопцами на речку, и над ним подшутили. Пока он плавал голышом на соседний остров и пытался там поймать утку, по мальчишескому своему сознанию считая, что это его Птица Счастья, друзья на берегу забрали его вещи и продали на местном базаре за семечки. Утку он не поймал, зато получил первый суровый житейский опыт. В жизни их будет много, да и счастье у него будет.
Он прождал голышом на берегу речки до тех пор, пока не скрылось Солнце, и всё это время смотрел в Небо. Он вспоминал Письмена и сказания, мотивы утренних молитв и субботних песнопений. Незаметно для него Светило закатилось, и, в темноте, сыпавшей в него метеорами звёзд, в срамном виде ринулся домой перебежками: от переулка до переулка, пугаясь собак и встречных прохожих. И вот он стучится в свою дверь:
«Тук-тук».
Ему долго не открывали, он оглядывался и прятался за ближайший куст, словно был не в райском саду, а уже здесь, у житейских ворот. Наконец, где-то зажгли в одном из окон слабую лампу, и глухой женский голос произнёс:
«Кто здесь?»
Мальчик холодной спиной проскрипел:
«Это я, бабушка».
В ответ раздалось тем же голосом бабушки то, что потрясло мальчика: она за дверью окликнула кого-то его именем, тот отозвался, и в дверь было сказано:
«Идите отсюда».
И всё.
А ведь только что, на берегу он вспоминал эту сказку, где злому арендатору…
…Где злой арендатор, грубый человек, не дал и копейки нищему, затем пошел на речку искупаться, как этот мальчик, и так же остался без трусов. Пришёл домой, а там уже сидит он сам за столом, и арендатора выгнали. Арендатор десятки лет скитался с пустой торбой и пришёл нищим на свадьбу к своей дочери. И только тут его признали…
Мальчик побоялся такого долгого пути, а над ним уже пролетали совиные птицы, мириады звёзд выстраивались в геометрическую парадигму, и Вселенная выла бесконечностью.
Но вот вышла старая женщина, которая до этого прогнала его, пригляделась сквозь темноту и узнала мальчика:
«Дорогой мой! В чём это ты одет? Твой дом рядом, ты ошибся дверью, и родная бабушка плачет о тебе. Иди скорее».
Он, рыдая, бросился в соседнюю калитку, подпоясался в сенях, чем нашёл и, заревев, упал на грудь также плакавшей бабушки.
Вскоре мальчика отдали в четырёхклассную гимназию. Помимо прочих предметов, там преподавали и уроки черчения, которые мальчику запомнились больше всего. Учителя звали Максимилиан Аристархович, он ходил между рядов с полуметровой линейкой, хлопал ею себе по ладони и через плечо смотрел, что по лекалам рисуют ученики.
У мальчика выходило всё плохо, Максимилиан Аристархович грустно вздыхал и, словно прибивая муху, резким ударом линейки бил мальчика по рукам. К лучшему результату, разумеется, эта педагогика не приводила.
После уроков мальчик приходил к дому, брал рулон обёрточной бумаги для селёдки, и зудящими от учительской линейки пальцами рисовал портрет дедушки, который первым открыл ему тайну рисования. День ото дня всё повторялось по-прежнему: его учил Максимилиан Аристархович со своей полуметровой линейкой, а он в своём скверике продолжал рисовать портрет дедушки. Наконец-то портрет был закончен, и мальчик на каникулах пешком понёс его в Лиозно.
Дедушка принял его приветливо, он, правда, был старый, и не сразу узнал мальчика.
«А, мой дорогой», – сказал он ему, назвав его именем другого внука.
Мальчик его поправил.
«А, мой дорогой», – поправился старик.
И тут мальчик показал дедушке его портрет, развернув рулон обёрточной бумаги.
Дед долго всматривался в рисунок, водил бровями, настраивая зрение, и, кажется, вдруг увидел, что изображено там: он замер. С минуту он смотрел, руки его подрагивали, губы тоже предполагали что-то оценивающее.
«Мой милый мальчик», – сказал он, с тяжестью поднимаясь с табуретки, стоящей во дворе под вишнями, – «мой милый мальчик», – повторил он, потирая одной рукой старую поясницу, стянутую тугим широким ремнём из воловьей кожи, а вторую руку, с рисунком, протягивая мальчику, – «мой милый мльчик», – повторил он в третий раз, и, наконец, прокашлялся, – «возьми его себе. Он тебе будет нужнее». И дедушка не ошибся.