Выбрать главу

Евгений, как всегда, попал в точку, однако мальчишеская стыдливость мешала мне говорить откровенно. "А что такое?" — спросил я, глупо ухмыляясь. Вместо ответа Евгений огорченно свесил голову на грудь и надолго умолк. В прихожей слышалось только наше шумное дыхание. "Можно мне соточку? — спросил Евгений изменившимся голосом. — Чтобы собраться с мыслями". Я кивнул и провел его на кухню.

"Каждый автор помимо своих книг пишет и еще одно большое произведение — собственную жизнь, — заявил мой друг, опрокинув стопку коньяка и закусив ломтиком манго. — До недавнего времени ваша жизнь была прекрасным произведением, ее можно было читать и перечитывать, что я, к слову сказать, и делал. А сейчас я ощущаю беспокойство и скорбь". Евгений покачал головой и налил себе еще коньяку. Говорил он вполне связно, однако речь его утратила фонетическую четкость и понять ее порой стоило немалого труда — так, слова "беспокойство и скорбь" он произнес как "бссво и скрпь". Чувствовалось, что он действительно страдает — об этом свидетельствовали горестное выражение его лица и подернутые влагой остекленевшие глаза. "Так вот, — продолжал Евгений, — если жизнь можно рассматривать как литературное произведение, то, следовательно, у жизни может и даже должен быть редактор. Нынешняя ваша жизнь нуждается в самом серьезном редактировании. Меня беспокоят вовсе не те увеселения, которым вы с таким рвением предаетесь, — видит Бог, порой художнику без этого никак нельзя. Вопрос в другом: с кем и во имя чего вы им предаетесь? С жалкими людишками, цель жизни которых — нажива? Что может родиться из общения с ними? И чему могут послужить развлечения, цель которых заключается лишь в них самих? Только растрате вашего бесценного времени и столь же бесценного

здоровья. Мне кажется, окружающие вас ничтожества замыслили вас погубить. Однако и вы сами тоже хороши — ведь вы могли бы одним движением смести их со своего пути, а вместо этого вы идете у них на поводу. Извините за резкость, но тем самым вы совершаете двойное преступление: во-первых, вы обкрадываете самого себя, лишаясь ради грубого и бессодержательного разгула тех высших, утонченнейших наслаждений, которые человек получает только от творчества. А во-вторых, вы обкрадываете нас, ваших поклонников, истинных ценителей вашего творчества — ведь сердце разрывается, как подумаешь, сколько шедевров вы могли бы создать за то время, которое растранжирили в кругу разных ослов".

Тут Евгений неожиданно уронил голову на руки и разрыдался. Чтобы его успокоить, мне пришлось налить ему большой фужер коньяка. Выпив, он заявил: "И ваши друзья тоже внушают мне беспокойство". "Ну, это понятно. Еще бы!" — охотно согласился я, надеясь отвести от себя огонь критики, однако мой гость не поддался на эту уловку. Он лишь заметил, что поэт Степанцов и поэт Григорьев тоже погрязли, с одной стороны, в бессмысленных празднествах, а с другой — в самой пошлой житейской рутине. Оспорить этого утверждения я не смог в силу его очевидной бесспорности. Затем, покачивая пальцем у меня перед носом, Евгений произнес: "Жить надо не так, как все вокруг. Надо жить не в обычных, а в исключительных обстоятельствах, и если их нет, надо их создавать. Надо лепить действительность". Пока я размышлял над этими словами, в которых мне явственно слышалось нечто родственное моей натуре, Евгений продолжал: "Нельзя транжирить только одно — время. Деньги — тьфу! — Евгений смачно плюнул на пол. — Более того, время надо наращивать, как капитал, надо его удлинять. Как? Да очень просто. Ведь оно измеряется событиями, вот и надо втискивать в него как можно больше событий. Но только не внешних, ложных, вроде попоек и пьяных драк — я говорю о событиях, имеющих творческую подоплеку. Вы меня понимаете?"

Да, я понимал Евгения, хотя это давалось мне нелегко — сказывались и мое недосыпание, и его измененное алкоголем произношение, превращавшее слова "творческая подоплека" в "трчск пёка". Но визит Евгения таинственным образом совпал с направлением моей собственной внутренней работы. "Так что же мне делать? — спросил я. — Затвориться дома и с головой уйти в сочинительство? Но, во-первых, это как-то пошловато, а во-вторых, покоя мне все равно не дадут. Уезжать куда-то бесполезно — мой тестюшка меня везде найдет. Да, наконец, порой хочется и увеселений, пусть даже грубых…" "Сёбруннсия", — успокоительным жестом выставив вперед ладонь, ответил Евгений. Это означало: "Я все беру на себя". Мой друг продолжал: "Вам нужен редактор жизни, и я готов им стать. Доверьтесь мне — и вы, и ваши друзья, — и все пойдет отлично. Для начала предлагаю поездку в город N. Я буду вашим директором. Уже есть договоренность о концерте. Билеты на поезд, гостиница — я все устрою. У вас не будет никаких забот — только выступить так, как вы умеете, и всех потрясти. Пора выходить к народу, хватит вращаться среди тупых буржуев". — "Это, конечно, хорошо, — заметил я, — но нам не впервой ездить на гастроли. В чем же тут состоит редактирование жизни?" — "Ну, во-первых, вспомните, когда вы последний раз были на гастролях? — хитро прищурился Евгений. — Да что там гастроли, — вспомните, когда вы последний раз вообще выступали на публике? Что, давненько? То-то. А насчет редактирования не беспокойтесь — все будет происходить ненавязчиво. Точнее, вы сами будете все делать так, как вам это присуще. Я буду вас только слегка направлять. Сохранить авторский стиль — разве не в этом мастерство редактора?" Я с удивлением посмотрел на своего друга. На протяжении его монологов мне не раз казалось, будто он только притворяется пьяным. Сейчас он был, разумеется, прав, в его словах чувствовалось знание дела, но ведь он никогда не работал редактором. Это я многие годы тянул в разных издательствах редакторскую лямку и, скажу не хвалясь, в конце концов неплохо изучил секреты работы над чужими текстами. Впрочем, я не сделал попытки как-то развеять свое недоумение — к некоторой загадочности слов, поступков и всего образа жизни своего друга я уже успел привыкнуть.

Мы, три поэта и Евгений, встретились дождливым вечером на вокзале за полчаса до отбытия поезда, который уже стоял у перрона, обдавал пассажиров и провожающих горьковатым дымком из вагонных печек и время от времени угрожающе шипел. Бросив прощальный взгляд на игольчатое сияние утопавших в измороси вокзальных фонарей, мы засеменили к своему вагону, сгибаясь под тяжестью сумок с яствами, напитками и книгами. Впрочем, в переноске нам на добровольных началах помогали несколько наших поклонников. У входа в вагон мы в видах поощрения распили с ними пару бутылок водки, сидя среди багажа, словно в укрепленном лагере. Проходивший наряд милиции попытался было скомкать процедуру проводов, но Грацианов показал альгвазилам какой-то таинственный документ, и они, часто оглядываясь, пошли прочь. Мимо нас, бойко щебеча и хихикая, проследовали в вагон четыре девушки. С одной из них я встретился взглядом и невольно вздрогнул — таким странно внимательным показался мне ее ответный взгляд. Я успел 9 заметить тонкие черты лица, чувственный рот, тронутый едва заметной усмешкой, распущенные темно-рыжие, словно у женщин Мунка, волосы… Девушки скрылись в вагоне под басовитый хохот усатой толстухи, которая, видимо, являлась у них коноводом. "Мне кажется, они поедут в соседнем купе", — спокойно, как о чем-то предрешенном, сказал Грацианов. Распрощавшись наконец с провожающими, мы вошли в вагон, отыскали свое купе, долго размещали в нем багаж, толкаясь и мешая друг другу, затем переоделись в свободную, но приличную домашнюю одежду и принялись за сервировку стола, дабы достойно отметить начало путешествия. Когда я выставил на стол четыре стакана, Евгений попросил: "Достаньте еще четыре". Я вопросительно посмотрел на него. В ответ он красноречиво кивнул на соседнее купе, из которого доносилось девичье хихиканье. "Но ведь мы безобразно трезвы, — забеспокоился Григорьев. — Можно мы до прихода гостей немножко выпьем?" — "Конечно, почему бы и нет, — пожал плечами Евгений. — Да и мне не забудьте налить". Забулькал разливаемый по стаканам благородный мускат из Абрау-Дюрсо, щекоча нам ноздри дивным ароматом, поезд дернулся и поехал, а я, переждав момент сильной качки, произнес тост:

     Бог создал мир и нас, людей, и все ему подчинено,      Но смысл деяний Божества дерзает искажать вино.      Возьмется Бог меня карать — а я смеюсь, поскольку выпил,      Начнет дарить — а на дары взирать мне, пьяному, смешно.

"Глубоко", — с уважением произнес Степанцов, осушив бокал. "Это чье?" — полюбопытствовал Григорьев. "Али Мансур Неджефи, средневековый перс, — ответил я. — Он, как и Омар Хайям, тоже написал свой рубайят. Перевод, естественно, мой". Григорьев вынул из сумки копченую курицу, с хрустом растерзал ее и протянул каждому из нас по куску, однако Евгений от своего куска отказался. "Пойду куртизировать дам", — шепотом пояснил он и вышел в коридор. "Ну что, так и будете делать вид, что нас не замечаете?" — донесся оттуда его голос. "Разве можно не заметить таких шикарных мужчин!" — весело хохотнула в ответ 10 толстуха, возглавлявшая стайку девушек, ехавшую в соседнем купе.

Оттуда послышался девичий писк: "Ой, а вы поможете нам поднять сумки наверх?" — "Только если вы поможете мне поднять настроение моих друзей, которые явно к вам неравнодушны", — галантно ответил Евгений. "А кто ваши друзья?" — взвизгнули от любопытства девицы. "Вообще-то это секрет, но вам скажу, — солидно произнес Евгений. — Они артисты: поэты, прозаики, певцы, музыканты, шоумены…" — "А кто певец, а кто артист?"