Выбрать главу

– Извините, – спросил он, – это вы и есть тот самый знаменитый поэт?

Ну что ответишь на такое? Со скромностью, присущей мне, я утвердительно кивнул. И чуть пожал плечами: я, наверно.

– Минутку обождите, я хочу вам что-то подарить, – и человек, вскочив упруго, кинулся в зал ожидания. Я видел, как он рылся в оставленном походном рюкзаке. Вернулся он, протягивая мне маленькую модель ордена, запакованную в пластмассу, – эдакий военный сувенир.

– Я – Юрий Табах, – сказал он, – а это копия моего американского ордена. Можно я с вами сфотографируюсь?

Это имя ничего мне не сказало, а массовые фотосессии приключаются у меня после каждого выступления. Я его молча обнял, он нас щёлкнул своим продвинутым телефоном, мы пожали руки друг другу и разошлись.

Орден я рассмотрел уже в самолёте. Это была одна из самых высоких американских наград – орден «Легион доблести». А на обороте ордена – те самые имя и фамилия, которые мне были неизвестны. А домой вернувшись, я о Юрии Табахе уже только читал, горько себя ругая, что так и не поговорил с этим уникальным капитаном первого ранга, командором американского флота, первым человеком из России, сделавшим фантастическую военную карьеру.

Четырнадцать лет ему было, когда в 76-м году родители привезли его из Москвы в Филадельфию. Главная причина, по которой они выбрали Америку, а не Израиль, заключалась в их упрямом нежелании, чтобы единственный сын служил в армии. Оба врачи, они о той же профессии помышляли для сына. А он мечтал только об армии. Но будучи послушным еврейским мальчиком, он совместил оба вожделения: поступил одновременно в университет – на фармацевта и в военно-морское училище. А перед этим были типично эмигрантские тяготы – он ухаживал за лошадьми где-то на ферме и мыл посуду в ресторане. И отец его, кстати, сменил халат врача на фартук заводского уборщика.

Получив звание лейтенанта и флотского медика, Юрий ещё спустя несколько лет закончил парашютно-десантную школу. И понеслось! Он побывал во многих странах. Он воевал в спецназе – командиром войсковой разведки. Он был начальником антитеррористического штаба в Турции. И вырос до капитана первого ранга – это очень высоко в армейской иерархии Америки. А в годы российской перестройки (знание русского языка!) он был начальником военного штаба НАТО – уже в Москве. И помнит, как одному-единственному удивлялись в Москве его собеседники: неужели в Америке еврея могли взять в военное училище?

А сейчас он уже на пенсии (почти тридцать лет военной службы) и занят редкостным общественным делом: помогает в сегодняшней Украине обустройству раненых и травмированных войной солдат. «У нас такое было после Вьетнама и Кореи», – сказал он в одном из интервью. И это «у нас» меня задело и растрогало.

Вот с таким настоящим героем нашего времени я не успел поговорить. По чистому невежеству, заметьте.

Ещё одна несвязная глава

Среди множества недугов, присущих старости, медицинская наука упустила один важный и распространённый – очевидно, ей не показался он расстройством. Я говорю о страсти вспоминать и по возможности немедля этим вспомненным делиться с кем-нибудь. Это может быть и внук, и собутыльник, и случайно встреченный знакомый. А уж читатель – жертва этого потока по определению. Есть у читателя возможность уклониться и страницы эти пропустить, но жалко: вдруг там что-то попадётся интересное. Я на это любопытство и надеюсь.

Очень хорошо помню день, когда я сокрушался о моральных качествах человечества. Это было 29 августа 79-го года. Я уже две недели содержался в камере предварительного заключения при милиции города Дмитрова. И никак не мог ещё понять, что происходит и чего от меня хотят. (Что это игры чекистов, понял я много позже.) Так вот, накануне этого дня я поздно вечером вернулся с допроса в камеру, и надзиратель (старшина солидного возраста) молча протянул мне газету. Там было сообщение о смерти Константина Симонова – поэта, очень почитаемого мной.

– Скажи мне, Губерман, почему хорошие люди мрут гораздо раньше, чем гавно? – очень дружески спросил меня надзиратель.

Я что-то ему буркнул невразумительное и зашёл в раскрытую дверь (точней – решётку) своей камеры. Но он к решётке подошёл, и завязался у нас долгий разговор. Нет-нет, не о поэзии покойного, а вообще о жизни. Я деталей разговора этого не помню, только очень мы друг к другу расположились. Я даже рассказал ему, что до сих пор не понимаю, почему арестован, он сочувственно головой покивал. И я к нему таким доверием проникся (в лагере потом мне объяснили, что такое часто с зэками бывает), что ему сказал: