Примерно через час, когда я уже почти уложил все вещи, ко мне в комнату зашла Консепсьон.
— Что произошло с Алохой, Эстебан?
— Не знаю… Бык был очень силен. Должно быть, Рафаэль потерял равновесие… Не вижу другого объяснения. У него остались вдова и семеро детей…
— Я вас предупреждала. Вы играете в ужасную игру. В молодости этого не понимаешь. Все думают только о костюмах, о восторге зрителей, о солнце… И только потом становится ясно, что за всеми этими приманками кроются больница, нищета, а порой и смерть. Вот тут–то и вспоминают о жене и детях…
— Надо уговорить Луиса бросить это дело, Консепсьон.
— Ты сам знаешь, что это невозможно!
— Речь идет о его жизни.
— Луис знал об этом, когда решил вернуться, вернее, когда вы с ним решили…
— Нет! До сегодняшнего дня у него было все в порядке. А теперь конец.
— Из–за Алохи? Бедный мой Эстебан, ты слишком плохо знаешь своего друга. Завтра он об этом забудет. Повторяю тебе, Луис не способен думать ни о ком, кроме себя.
— Консепсьон… К Луису вернулся страх…
Она выросла рядом с тореро, и объяснять, что это значит, не требовалось.
— Ты уверен?
— Абсолютно.
— Ладно… попытаюсь… Но, боюсь, моя власть над Луисом далеко не так сильна, как ты, кажется, воображаешь.
Консепсьон собиралась уходить, но тут в комнату без стука вошел Фелипе Марвин. На его лице читалась открытая враждебность.
— Не кричите, дон Фелипе… я догадываюсь, что вы хотите мне сказать. Вашей компании придется выплатить крупную сумму второй раз, и это меньше чем за полтора месяца… Не спорю, для нее, а быть может, и для вас, это тяжелый удар. Но, согласитесь, Рафаэль Алоха все–таки пострадал больше, а?
Не отвечая, дон Фелипе положил на стол то, что до сих пор держал в руке, — стремя пикадора. Я удивленно уставился на него.
— Что это?
— Стремя Алохи.
— И зачем вы мне его принесли?
— Чтобы вы взглянули на ремешок, которым оно крепится к седлу.
Я повертел в руках ремешок, но не заметил ничего особенного.
— Ну и что? Он оборвался и…
— Нет!
— Как так — нет? По–моему…
— Нет, ремешок не оборвался, дон Эстебан. Его подрезали!
— Что?!
— Да, ремешок подрезали на три четверти, и это сделал кто–то, хорошо знавший приказ, который вы, дон Эстебан, дали Алохе. Убийца видел быка и, понимая, что Рафаэлю придется обрушиться на него всем весом, рассчитывал, что если в этот момент ремешок оборвется, взбесившийся от боли бык буквально растерзает пикадора. И план полностью удался!
— В таком случае…
— Вот именно, мы снова имеем дело с убийством, закамуфлированным под несчастный случай.
Консепсьон тихонько вскрикнула. Но я никак не мог побороть сомнения.
— Вы уверены в своих словах, дон Фелипе?
— Полностью.
— В таком случае нужно немедленно сообщить в полицию…
— Нет!
— Но почему же? Объясните, прошу вас!
— У меня нет доказательств, необходимых для официального расследования. Даже вы не заметили, что ремешок надрезан. Это сделали очень ловко. А кроме того, у меня теперь личные счеты с убийцей.
— Если вы его найдете!
— Найду.
С этой минуты я уже нисколько не сомневался, что преступник проиграл партию.
— Но кто мог желать гибели несчастного Рафаэля? — спросила Консепсьон.
— Тот же, кто убил Гарсию, сеньора.
— Почему?
— Если бы я знал, что движет преступником, то, несомненно, уже поймал бы его. Бесспорно лишь одно: убийца — член вашей куадрильи, дон Эстебан.
— Это ваше личное мнение!
— Посудите сами: Гарсия умер, потому что никак не ожидал зла от того, кто налил ему отравленного кофе, а Алоха — из–за точного выполнения вашего приказа. Кто мог угадать, что Гарсия страдает болями в желудке и успокаивает боль кофе? Только тот, кто это видел. Кто бы подумал, что Алоха станет так рисковать, имея дело с гигантским быком? Нужно было это знать наверняка, а кто же лучше всех разбирается во всех мелочах, связанных с вашей куадрильей, как не…
— …Я, дон Фелипе, не так ли?
— Да, вы, дон Эстебан.
— Но ведь это неправда, скажи, Эстебан? — в голосе Консепсьон звучал скорее испуг, чем вера в мою невиновность.
— Спроси у дона Фелипе.
— По–моему, я уже высказал свое мнение, — сухо бросил детектив.
— А теперь, Консепсьон, попроси проницательнейшего дона Фелипе поведать тебе, угадал ли он причину моих предполагаемых преступлений.
— Как бы вас это ни удивляло, дон Эстебан, я ее угадал. По правде говоря, все сводится к одному — ревности.
— Подумать только! Оказывается, я ревновал Рафаэля… Надо думать, меня прельстили тощая Ампаро и семеро малышей… Я, очевидно, жаждал заменить им отца. Так, дон Фелипе?
— Сядьте, дон Эстебан, и вы тоже, прошу вас, сеньора… Я хочу рассказать вам одну историю. Вы готовы? Тогда я начинаю. Жил–был в Севилье, точнее в квартале Триана, маленький цыган. У него были две страсти: быки и девочка–ровесница, отвечавшая ему взаимностью. Дети росли вместе, и год от года их нежная привязанность крепла. До сих пор в Триане вспоминают об этом… Цыган совершенствовался в тавромахии, и уже первые его выступления привлекали всеобщее внимание. Знатоки предвидели, что когда–нибудь он сравняется с величайшими тореро, но только никто не знал, что для цыгана любимая девушка все же значила неизмеримо больше, чем бой быков…
Я слушал, как этот человек, принимающий меня за убийцу, рассказывает мою печальную историю. Консепсьон опустила голову и, казалось, думает о чем–то своем.
— Для юной пары все складывалось замечательно. Они собирались пожениться, как только отложат немного денег. Но тут неожиданно появился третий — тоже тореро, красивый, веселый, легкий и блестящий. И он сумел понравиться сеньорите. Покинутый цыган отказался и от тавромахии, и от многообещающей карьеры, но в сердце его угнездилась глубокая, неистребимая ненависть к тому, кто похитил его счастье и разбил жизнь. Цыган долго и терпеливо ждал случая отомстить, и с годами эта мысль превратилась в навязчивую идею. Неожиданное решение человека, которого он ненавидел, покинуть арену лишило цыгана возможности осуществить желанную месть. Представляю себе, чем было это новое разочарование для того, кто и так считал себя обиженным судьбой! А потом свершилось чудо. Враг задумал снова выступать на арене. Тогда в больной голове нашего цыгана созрел дьявольский план. Надо выставить ненавистного похитителя на посмешище, заставить его слушать свист и оскорбления публики, тогда он будет уничтожен в глазах своей жены — пусть знает, каков тот, кого она ему предпочла. Но для успеха этого плана следовало внушить матадору неуверенность, расшатать его волю. Когда газетная кампания ничего не дала, цыган убил Гарсию, а потом и Алоху, надеясь поселить в куадрилье страх и тревогу. Стоит нервам противника не выдержать — он совершит смертельную ошибку, и уж тогда–то цыган избавится от него навсегда. В худшем же случае матадор так опозорится, что жена никогда не простит ему подобного афронта. Ну, и что вы скажете о моей истории, дон Эстебан?
— Ужасная глупость.
— Ну, это по–вашему…
— Вы совершили две ошибки, дон Фелипе. Во–первых, вам неизвестно, что я люблю Консепсьон по–прежнему, а во–вторых, уж если бы я хотел отомстить, то убил бы не Луиса, а его жену. Ведь не силком же он тащил ее к венцу! Консепсьон сама предпочла мне другого. Так что обманула меня она, а не Луис.
— И однако, Эстебан, ты только что говорил мне, что Луиса снова терзает страх, — вмешалась Консепсьон.
Марвин насмешливо хмыкнул, и жена Луиса повернулась к нему.
— Но он просил меня убедить мужа навсегда отказаться от боя быков!
— Справедливо предполагая, что дон Луис откажется!
— Возможно… И все же, дон Фелипе, есть и другой аргумент в пользу невиновности бедняги Эстебана: он не может сообщить мне о муже ничего такого, чего бы я уже не знала. Я совершила ошибку, но я из тех, кто готов платить за свои промахи.
Слова Консепсьон, очевидно, тронули моего обвинителя. Но он ушел не попрощавшись.