Выбрать главу

— Что-то не так? — спросила Марта.

— Все отлично, — ответил я. — Ты о чем?

— У тебя рубашка порвана.

— Наверно, зацепил по дороге.

— По-моему, ты что-то недоговариваешь.

— Все-то ты знаешь!

— Ну и куда мы идем? — произнесла она совсем другим тоном, будто хотела сменить тему.

— Гулять, конечно! — сказал я в ответ. — Думаешь, у меня тут в лесу еще один домик?

Она остановилась и крепко взяла меня за руки. Пришлось выдержать ее взгляд, только за этим последовал поцелуй. И тут она спросила, не хочу ли я вернуться в город и сходить в кино, ведь мы уже сколько недель ни одного фильма не видели. Я согласился, и это, похоже, было самое разумное.

***

На следующий день был назначен предпоследний экзамен из всего отвратительного списка — экзамен по плаванию, и я ночь напролет не мог уснуть. Чтобы получить «четверку» по физкультуре, мне надо было сдать плавание — раздел этого предмета — на «пятерку», то есть проплыть стометровку быстрее, чем за минуту и сорок секунд. Я пытался уговорить себя, что с «тройкой» по физкультуре тоже можно жить припеваючи, и чем дольше лежал без сна, тем больше в этом убеждался.

Около двух, когда я включил свет и посмотрел на часы, отца еще не было. Все последние ночи отец возвращался домой очень поздно, но я тогда думал, что он играет в бильярд. Он был страстный любитель бильярда.

Зачем им этот человек? Они хотят что-то выяснить, мне не известное? Собираются допрашивать его до тех пор, пока он не сделает признание, которое можно представить прокурору? Хотят его запугать, замучить или бог весть сколько держать в плену? А может, кто-то из них — к этой мысли я то и дело возвращался — решил его убить? Точно не Гордон Кварт. Он человек добродушный, скучный, не то десятая, не то двадцатая скрипка в симфоническом оркестре на рацио, боится любой неожиданности и спокойствие почитает за счастье. Про третьего, про незнакомца, я только и знал, что он само недоверие. Отца я не считал способным на акт насилия. Однако несколько часов назад я сам видел, с какой ненавистью и жестокостью он обращался с пленником.

Днем я заявил, будто знаю, что такое Нойенгамме, но вот теперь, ночью, понял: для меня это лишь бранное слово, не больше. Я встал, взял энциклопедию и прочитал короткую статью. Некоторые данные я заучил наизусть как материал, который в ближайшие дни всегда должен быть в моем распоряжении, в первую очередь — цифру 82 000. Сон по-прежнему не шел, так что я прочитал статьи и про некоторые другие концлагеря. Вот чем я занимался, пока не услышал, как вернулся отец. Я выключил свет, а он на цыпочках прошел по коридору и закрылся в ванной. Разумеется, они ненавидят надзирателей, разумеется, им оскорбительно слушать, когда этот тип утверждает, что тогда действовало другое право и он поступал исключительно по закону.

Но теперь и вправду другие законы, другие суды и другая полиция. Может, таковые и заслуживают упреков в чем угодно, но в одном уж никак: в снисходительном отношении к бывшим надзирателям. Почему же они не напишут заявление, не доверятся тому, чему все-таки можно доверять? Зачем они вообще с ним разговаривают?

Правда, я понятия не имел, что произошло между ними и этим надзирателем. Может, он над ними издевался, может, вел себя так, что и через тридцать лет с этим невозможно смириться. Может, они не устояли перед соблазном, ибо им представился уникальный подходящий случай? Может, кто-то его просто узнал.

Но они сами взяли на себя право, каким никто не обладает, даже они. Пусть он хоть сто раз будет мой отец, но я не считаю допустимым, чтобы бывшие жертвы хватали своих бывших палачей. Сами виноваты, что в той вонючей комнате я испытывал сочувствие только к надзирателю, но не к ним.

Впрочем, похоже, чужое мнение их нисколечко не волнует и они считают, что это дело касается только их и надзирателя. А раскроется — ну и ладно, тогда они сами и понесут наказание. Возможно, рассчитывают, что и в худшем случае наказание особо суровым не окажется.

Но разве между действием и противодействием не прошло так много времени, что аффект не может считаться смягчающим обстоятельством? Дозволено ли тому, кого ударили в тридцать лет, нанести ответный удар в шестьдесят?

Однако никому не дано знать, когда именно покинет его рассудок. Никогда я не видел отца вне себя от гнева, вот и сделал вывод, что он попросту не может выйти из себя. Теперь это произошло. Может, эти трое сами поражаются своей ярости; считали, наверное, жажду мести давно угасшей, пока в один несчастный день им не попался этот человек.

Я услышал, как отец, выйдя из ванной, зашаркал ногами по коридору, к моей двери. Тихонько зашел, а я притворился спящим. Лампу наверху он не зажег, поэтому я, прикрыв глаза, оставил узкую щелочку и видел его в тусклом свете из коридора, но сомкнул веки, когда он приблизился. Он встал у моей кровати, раньше он так делал каждый вечер. Словно желая проверить, хорошо ли я умею владеть собой, он долго так простоял. Без труда я изобразил спокойствие на лице и дышал глубоко, как во сне, при этом отметив, что мерзкий запах он домой не принес.

Когда отец вышел и направился в свою комнату, я подумал, что он хотел бы, наверное, посидеть со мной. Пока они занимались надзирателем, все было в порядке и дело шло своим чередом, но потом, наедине с собой, волей-неволей призадумались.

Надежду на результат до минуты и сорока секунд я не оставил: лучше все-таки добиться своего. Я уже хотел было принять первую в жизни таблетку снотворного и отказался от такой мысли лишь из опасения, что сонливость, вызванная этой штукой, не пройдет и через несколько часов, когда мне надо быть в бассейне. А откуда у них наручники? Уверен, что во всей стране нет магазина, торгующего наручниками.

Вот в каком положении постоянно находился пленник: ноги накрепко привязаны к одному концу кровати, руки схвачены наручниками, прикрепленными в изголовье. Приезжая туда, они освобождали его наполовину: руки или ноги, по очереди? Кормили его и подставляли ночной горшок, но недостаточно часто. Присутствовал ли кто-то из них в доме постоянно? Сторожа сменяли друг друга или являлись только все вместе, в остальное время полагаясь на путы? Думали ли они, что будет, если однажды они войдут в дом, а пленник исчез?

Он закашлялся в своей комнате — значит, курит, хотя и врачу, и мне обещал бросить. Завтра мы сядем и спокойно обо всем поговорим, после экзамена по плаванию. Нам надо поговорить, нельзя делать вид, будто случилось такое, о чем и сказать нельзя.

Станет ли он оправдываться? Он не любит говорить о себе и своих делах, всегда поворачивает так, словно среди нас я единственный, чьи дела касаются обоих. Не исключено, что он ответит: не следует мне совать нос в те вопросы, в которых я не разбираюсь.

Впрочем, я и сам не знал, что мне следует сказать. Все, что пока вертелось у меня в голове, вытекало из единственного слова: прекратите. Но вряд ли этого будет достаточно. А если стану взывать к его чувству справедливости, то он дружески потреплет меня по плечу как дурачка, который хоть и расстарался изо всех сил, да только где уж ему разобраться, что к чему. Надо добиться того, что мне никогда еще не удавалось: переубедить его.

***

Лепшиц на работе, Марта в своем училище, ее мать отправилась за покупками, а я выношу помойку. Вот уже неделю я спускаюсь с мусором сразу после того, как из подъезда выходит почтальон. Жду сообщения из университета. Да, отказ мне представляется невероятным, но с официальным допуском все-таки спокойнее. Вынимаю три письма из ящика, по одному для всех, только не для меня. Сунув письма обратно, я с ведром бегу под дождем к мусорному баку, но он так забит, что приходится сыпать сверху, горкой.

На обратном пути забрал письма. Бросил их на кухонный стол и вдруг понял, что почерк на верхнем конверте мне знаком. Взял в руки конверт, и точно: моя сестра Элла. О чем может Элла писать Марте? Отчего не пишет мне, ведь знает, что я всегда восхищаюсь ее письмами. Или я ей об этом не говорил? Вот уже недели две, не меньше, я ее не навещал. Марта ходит к Элле тайком от меня?