Выбрать главу

— Ты можешь идти — и не убить. Или и впрямь убьешь. Но не пытайся всех уверить, будто страшно не хотелось поначалу убивать, да вот… До поступка твои шаги предопределены. А вот действительно, мог ты убить или нет, понять и оценить дано только потом. Осознать, чтобы уже не повторить — по собственному усмотрению — либо, напротив, повторить. Когда до совершения поступка ты заявляешь: «глядите, сейчас я буду действовать так, а не эдак», на самом деле ты поступаешь без выбора. Выбор — это надстройка над ситуацией, производная от поступка. И, соответственно, такова же свобода. Ибо она есть выбор. Свобода — всегда в поле нравственности, целенаправленный поступок — в рамках морали. Между прочим, одна из форм свободы — непривязанность. Но нельзя быть непривязанным к тому, что еще не обозначилось, что еще только случится… Непривязанность покоится на точном знании, а оно всегда венчает некий итог. Вот почему, дорогой мой Питирим, я говорю: необходимость — это то, что не осознано тобой, а все осознанное — безусловная свобода. Когда ничего уже нельзя изменить… И праведник лишь тот, кто этого не сознает. Тогда он и умен, и не похож ни на кого. Тогда он ничего не говорит… Все — в нем. Необходимость заставляет быть самим собой. А тот, кто начинает поучать, считая себя праведником… Нет, он уже другой: он вышел за черту предназначения, внезапно осознав себя и заявив об этом остальным. Теперь ему как праведнику грош цена. А ты все дергаешься, корчишь из себя!..

Он усмехнулся и с важным видом скрестил руки на груди. Я понимал: Левер способен болтать часами — о чем угодно и где угодно, это была какая-то мельница, водоворот слов, в который, по неведенью, легко можно было угодить, да и остаться там… буквально захлебнуться, вот в чем вся беда! Причем ведь, слушая его, не раз ловил себя на мысли: тут — разумно сказано, и здесь, казалось бы, не чушь, но… Поначалу я его пытался обрывать, язвить: мол, тоже возомнил, брат, о себе, а сам-то в роли ненавидимого тобой праведника нудно лицедействуешь передо мной, однако вскоре догадался — это бесполезно. Иногда мне становилось жалко ту девицу, от которой он сбежал: она ведь годы провела с ним — и терпела, и терпела… Лучше бы, конечно, промолчать тогда, не подливая масла в пламя… Хотя… Кто бы мог подумать?! Это теперь ясно: Левер провоцировал меня, смеялся втуне, тем самым удовлетворяя свое гадкое тщеславие, да только я не чувствовал, не видел… Я с возмущением спросил:

— Так что же, и мораль — на выбор? Задним-то числом?..

И он ответил, благочинно улыбаясь:

— А ты думаешь — иначе? Мораль убийцы не такая, как у идущего на преступление. Убийца может вновь убить, а может и раскаяться. А в самый первый раз — нет, о каком раскаянии говорить, оно исключено! После преступления приходит вера в собственную прежнюю свободу, а до преступления — одна лишь убежденность в истинности действа. Вера дает свободу, тогда как убежденность, догма ее не знают вовсе.

Он словно подначивал тогда, будто чувствовал: еще немного — и все переменится, и то, что выглядело истинным, естественным, единственно возможным, надо будет вновь прожить в себе, но по-другому…

…и все прежние ориентиры станут непригодны, пусть не все, однако очень важные из них — исчезнут, будто наваждение из прежней и теперь ненужной жизни, хотя жизнь, казалось бы, пойдет законным чередом, не слишком удаляясь от начальной борозды своей, и, чтобы так случилось (предопределено ведь, черт побери!), потребуется новый, ясный и свободный взгляд — на то, что было, и (врет Левер!) на все то, что есть. Придется, видимо, смириться с катастрофой, и с больницей, и с отчаянным непониманием всего произошедшего, и с трансформацией (едва ли не обиднейшее в нынешней-то ситуации моей словечко!), и с полетом, и с тоскливым ожиданием — чего?!. Смириться — и начать все снова, озираясь с ужасом назад, ища в минувшем робкую свободу быть смиренным ныне, здесь… Отсюда, от вокзала, и начнется настоящее, начнется возвращенье — к самому началу, чтоб после сохранились силы до конца дойти… Как подобает человеку. Отсюда, от вокзала. С дурацкого посадочного поля. Брон Питирим Брион это отлично понимал. Он даже, в сущности, не волновался, когда шильник (а официально — звездофлай), пробив пространство от Земли к планете Номер Девятнадцать, начал спуск. Обычный рейсовый корабль, если не считать того, что кроме нескольких серьезных пассажиров, направлявшихся на Девятнадцатую по служебным нуждам, вез он человека, совершенно постороннего, случайного и для рейса, и для планеты, праздного зеваку в некотором роде, если и не заключенного, то подсудимого — уж точно. Таких на Девятнадцатой еще не бывало. Нуда, впрочем, никто Питириму обвинений пока не предъявлял и никто не говорил, что скоро непременно состоится суд. Он