Выбрать главу

Конец первой части

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

МЕМУАР О ПОЭТАХ

Звучит пароль: "Я - с улицы, где тополь..."

И отзыв точно выдох: "...удивлен".

И будто где-то скрещивались тропы

И нас качал в пути один вагон.

"Вошла ты". Отзыв: "Резкая, как "нате""

То облако над нами навсегда,

Как будто был один у нас фарватер.

Одни созвездья. Общая беда.

Сара Погреб.

1. Переход

В одном из бесчиcленных черканых-перечерканых вариантов моего вступления к заметкам о советской литературе (1943 - 1944), набросков, раздумий есть вывод, оценить который, не оговорив наполнения терминов, невозможно. В нашей тогдашней риторике "пролетариат" - это не только рабочие, но и все те, кто не "государство", все, не имущие ни собственности, ни власти. Они и воспринимаются нами как антагонисты государства, его потенциальные устранители из истории человечества. "Производительным" мы считали любой труд, кроме бюрократического и военного (по Фурье, по Марксу), хотя и тот и другой в разумных пределах обществу необходим. Все это были привычные советские штампы:

"Оправданное своими защитно-бюрократическими функциями, государство будет существовать, находясь в растущем противоречии с подвластными ему производительно трудящимися классами. Пролетариат нуждается в государстве государство использует вынужденную терпимость пролетариата. Это не мирное сосуществование, а временный политический союз, в результате которого в обоих союзниках крепнут именно те "родовые признаки", которые мирно сосуществовать не смогут. В конце концов пролетариат и государство станут лицом друг к другу как единственные враги на земле, последние и смертельные".

Все-таки мы ощущали коммунистическое государство как смертельного врага своего, писателей, о которых пойдет речь ниже, людей вообще. Не случайно прорвалось в конце этого отрывка: "...как единственные враги на земле, последние и смертельные". Столь страстно воспринимать абстракцию нельзя. Чувство наше (смесь неприязни со страхом) относилось все-таки к данному конкретному беспощадному государству, чем бы мы, опираясь на марксистскую "диалектику", ни оправдывали его существование и всевластие.

Но сколь простым делом виделось приведение к одному знаменателю всей разноголосой, разноликой, разноверной земли! И как не возникало сомнения, что в конечном итоге победим "мы", а не наш "последний и смертельный враг"! В слепящем безумии Схемы крылась наша вера в непобедимость того, что казалось добром. На коммунизме была маска добра - вот что придавало ему в наших глазах такую силу. Разве это не утешительно? Людей соблазнил не звериный оскал, как в нацизме, а маска, скрывающая этот оскал.

Я подозреваю, что в писателях и героях, о которых будет сказано и не сказано ниже, нас поразил одновременно и близкий и альтернативный нам неидеологический человек. Близкий - подспудно, альтернативный - осознанно. Ибо себя той поры я определила бы прежде всего как человека идеологического. Именно по этой причине нижеследующий отрывок из моих записок приходится переводить на нормальный язык, выковыривая редкие зерна живого смысла из арматуры идеологического жаргона тех лет. По-видимому, я никак не могла разобраться в мировоззренческом "хозяйстве" любимых писателей. Иначе к чему бы после пространнейшего социально-экономического пролога, рассмотренного в первой части, снова и снова возвращаться все к тем же вопросам? Вроде бы ни к чему. Однако вторая глава моего реферата о советских писателях начиналась так:

"...История не в том, что мы носили,

А в том, как нас пускали нагишом.

Б. Пастернак".

"Мы говорим о приведении в человечество всех классов, об исчезновении национальных разграничений. Мы говорим, что предвидим объединение всех монокапиталистических государственных единиц в масштабах земли в одно сверхгосударство и конечное снятие государственности.

Однако если, с одной стороны, и класс, и нация, и государственность суть проявления внутриобщественной дифференциации, то, с другой стороны, и класс, и нация, и государственность - это также и формы объединения, и после их растворения в обществе последнее внутри себя вовсе лишится внешних объединяющих институтов".

Надо понимать, что институты эти являются внешними для лица, для человека. Для общества же они внутренние. Речь шла о том (и это отчетливо проявится в последующих текстах), что в бесклассовом, безнациональном, безгосударственном обществе личность лишится своего группового контекста.

"Литература позднего капитализма - ярчайший пример того, как человек, подавленный классовостью, уходит из группы и возвращается к человеку как таковому".

Заметим: литературу мы знали тогда очень плохо, крайне селективно. "Поздний капитализм" и "поздний империализм" - это, очевидно, конец XIX - XX век. "Монокапитализм" - это советский период. Попытаемся всмотреться глубже штампов нелепого языка. И здесь и во многих других фрагментах моих записок сквозила мысль, что человек возвращается от внешних для него социальных объединений к себе - единственной и неповторимой личности. Он перестает быть элементом группы.

"В литературе монокапитализма и позднего империализма нет активно положительного героя (характерно, что советский положительный герой, в том числе и революционер и участник гражданской войны, - для нас положительным героем уже не являлся. - Д. Ш., 1993). Ее охватило чувство отсутствия цели. И не мудрено: человек был силен социально, когда он был членом и деятелем класса, до класса - рода, и только до рода - общества. Освобожденный от классовости и от национализма, он кажется даже себе самому лишенным идей, принципов, целей, нежизнеупорным и одиноким".

Какое-то провидение одиночества свободного, неидеологического человека здесь было. В этих и подобных (их много) словах мерцала весьма приблизительная догадка о суровости внестадного бытия в мире стад и стай. И пришло это чувство как из литературы, от тех немногих, кого мы к тому времени знали, так, по-видимому, и изнутри нашего мироощущения, нашего небольшого опыта. Расхожий в школьном литературоведении той поры "образ лишнего человека", которого надо было критиковать и одновременно поучать по причине его аполитичности и социальной пассивности, был для нас интуитивно притягателен. Мы чувствовали в нем нечто противостоящее эпохальной суете сует. В официальной школьной словесности "лишних людей" трактовали недоумками. А мы ощущали их взыскующими большего, чем могло предложить время, чем давала жизнь, в первую очередь "направленческая", подчиненная идеологической тенденции. Мы удивленно обнаруживали некий выпадающий из стандартных рядов своего времени характер во всех эпохах, с которыми успели книжно столкнуться. Супердинамичный американец Хемингуэя в чем-то совмещался с лежащим на диване Обломовым. Мы понимали: по их глубинному ощущению, расхожие ценности не стоят слишком больших затрат энергии.

Моя университетская (и по сей день) подруга Берта Глейх написала на первом курсе филфака работу "Василий Буслаев как фольклорный прообраз "лишнего человека" русской классики". Ее заключительное по курсу фольклора сочинение (1941) было особо отмечено преподавателем. В чем состояло это родство? Девятнадцатилетнему автору сочинения виделось, что бесцельная удаль, сила, растраченная на пустяки, временами пассивность, безучастность, граничащие с депрессией, проистекали у всех "лишних людей" из одного и того же горького ощущения: "И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, такая пустая и глупая шутка". То, что вывод юношески-максималистский, нас не смущало: мы были еще моложе. Позднее к этим самоисключенным из общего ряда героям присоединятся Спекторский, и Кавалеров, и персонажи Хемингуэя, Олдингтона, Ремарка... Мы инстинктивно объединяли в своем восприятии людей, выпадающих из общепринятых идеологических, а отчасти и бытовых стереотипов и каркасов: кто - своего, кто - нашего времени. Не без некоторых оснований мы полагали, что всякое социально значимое действие ("...даже еда", - писала я в одном из своих категорических рассуждений на эту тему) включает человека в какую-то из групп его времени. На нашем жаргоне это называлось "в какой-то из классов междукоммунистической стадии". И если человек не может или не хочет входить ни в одну из такого рода общностей, он оказывается в своем ощущении одиноким, а для всех общностей лишним (слова "аутсайдер" в моих записках нет). Он уходит от того, что его давит, или не занимает, или отталкивает, и остается в некоем социальном вакууме.