Выбрать главу

Заметки о Пастернаке, возвращенные мне КГБ Казахстана, далеко не полны. Даже для тех лет это не окончательные редакции моих докладов, прочитанных в студенческом научном обществе и на кафедре русской литературы КазГУ зимой 1943/44 года. Здесь нет разбора отдельных поэм и стихотворений, нет изложения идей Леви-Брюля и попыток связать "новый метод" с "пралогическим мышлением", которое исследовал Леви-Брюль (см. ниже). Я занималась попытками по-своему прочитать Пастернака до 1959 года. В Харькове в горький час еще одного расставания я безумнейшим образом потеряла в очередной раз все свои тетради: стихи, конспекты исследований, статьи. Больше я к стихам Пастернака в этой плоскости не возвращалась, только читаю их.

Так или иначе, материалы, нежданно вынырнувшие из бездны лет, позволяют мне документально восстановить достаточно многое. Повторю то, что писала в "Тетради на столе": при обсуждении моего только что дочитанного доклада профессор Н. Я. Берковский (эвакуация забросила его в КазГУ) настойчиво советовал мне продолжить занятия поэтикой Пастернака и отказаться от исследования его политических убеждений - это в поэтах не главное. А тогдашний декан филфака С. М. Махмудов, на мой кафедральный доклад не пришедший (выручил грипп), напротив, когда почти все студийцы собрались после доклада у него дома, обозвал меня гимназисткой за то, что не дала должного отпора Берковскому. Руководительница нашей студенческой студии, тогда - жена Махмудова, Э. П. Гомберг (по второму мужу Вержбинская), была на моей стороне. Я же не ответила на реплику профессора Берковского лишь потому, что сразу же протестующе зашумели студенты, заполнявшие небольшую аудиторию. Четче всего мне запомнилось белое от ужаса лицо мамы, сидевшей в первом ряду. Помню еще свое головокружение от голода и восторга. Тогдашний заведующий кафедрой профессор Коган сказал, что после недавнего доклада профессора Берковского (тему которого я прочно забыла) на кафедре русской литературы КазГУ такого события, как мой доклад, не было. Могла ли не закружиться двадцатилетняя голова?

Сегодня, перечитывая свои сохранившиеся в "деле" заметки о Пастернаке, я почти не обнаруживаю в них криминала, даже по меркам тех кровожадных времен. Вероятно, непоправимо сместились мои собственные критерии. Не вижу я в них ни особой значительности и глубины, а лишь живую и точную симптоматику миропонимания не худшей части моего поколения. Мне нынешней представляется, что одна только советскость моей фразеологии должна была исключить все подозрения в антисоветизме. Но ведь тогда было иначе: чрезмерная ортодоксальность считалась такой же ересью, как нелояльность. Колебаться надо было только вместе с "генеральной линией партии". "Талмудисты" и "начетчики" принимались не более благосклонно, чем "ревизионисты". "Нам не нужны умные нам нужны послушные", - сказал первый секретарь Харьковского обкома КП Украины Ващенко юному гостю своей дочери, бывшему моему ученику, в 60-х годах. Мы были не очень умными, но и отнюдь не послушными. А годы шли не 60-е, а 40-е.

Итак, все началось с выяснения общественно-исторических взглядов художника, что при нашей тогдашней тенденциозности было неизбежно. Мне трудно сейчас определить даже порядок относящихся к Пастернаку моих записей, сколотых соответственно непонятной мне логике делопроизводителем первого следственного отдела НКГБ Казахстана, трудно установить хронологию вариантов. Постараюсь не повторяться, но удастся ли? Начну с чего-то похожего на конспект одного из моих университетских докладов зимы 1943/44 учебного года. Эти (порой комические и крайне самонадеянные) заметки назывались так: "Творчество Б. Пастернака. Подготовка к исследованию". Далее писалось:

"Это начало работы над автором, первая попытка уяснить себе, что я в нем сейчас могу увидеть. Анализ построен в основном на исследовании мыслей, а не формы (дихотомия "формы" и "содержания" была для автора заметок несомненной. Д. Ш., 1993). Это объясняется необходимостью прежде всего понять писателя как человека в ряду других людей, представить себе его эпоху в цепи других времен.

Есть у нас и очень распространена поэзия тоже современного, но вовсе иного, по большинству признаков, направления, чем поэзия Пастернака (многое ли могла я обо всем этом знать, если даже знаменитых известинских стихов Пастернака о Сталине тогда не читала? - Д. Ш., 1993).

По замыслу это стихи о действительности, по степени внешней политической заостренности это не просто злободневность, а календарная дотошность: нет событий, юбилеев..." - на этом первый лист обрывается.

К этому "совсем иному", чем Пастернак, "по большинству признаков направлению" автор еще вернется, и не раз. Пока же он (на той же линованной бумаге, теми же чернилами) начинает свой текст сначала, но уже с рядом эпиграфов, хорошо очерчивающих круг читавшихся им поэтов (в рукописи эпиграфы пронумерованы):

"1) Теперь разглядите, кого опишу я

Из тех, кто имеет бесспорное право

На выход в трагедию эту большую

Без всяческих объяснений и справок.

Н. Асеев, глава о Пастернаке из поэмы "Маяковский начинается".

2) Люблю великий русский стих,

Еще не понятый, однако,

И всех учителей своих

От Пушкина до Пастернака.

Илья Сельвинский".

И далее - уже без нумерации:

"И вся Земля была его наследством,

А он ее со всеми разделил.

Анна Ахматова, "Стихи о Пастернаке".

А в походной сумке - спички и табак,

Тихонов, Сельвинский, Пастернак.

Багрицкий".

Заголовок следующего варианта доклада выглядит так: "Борис Пастернак и современность". Меняются и подзаголовки: "Подготовка к исследованию" превращается в "Тезисы к докладу". Появляется новый эпиграф, в котором лесенка Маяковского превращена в традиционную строфу, записанную по памяти:

Это время трудновато для пера.

Но скажите, вы, калеки и калекши:

Где, когда, какой великий выбирал

Путь, чтобы протоптанней и легче?

Думаю, я потому и не стала литературоведом, что меня всегда более всего занимало время в творчестве и творчество во времени, а не само по себе. И если говорить о внешней стороне моей судьбы, то в этом "таилась погибель моя" как легального советского автора. После освобождения из лагеря, даже в границах послесталинской оттепели, заниматься легальной литературной работой я не смогла бы ни в одном из близких к моим интересам жанров. Публицист и педагог всегда брали верх над моими литературоведческими интересами. Продолжу, однако, цитирование "Тезисов к докладу" и начну с того, на чем остановилась в предыдущем отрывке (о "календарно-злободневной" поэзии):

"...нет событий и юбилеев, кампаний и пр., на которые бы в поэзии такого типа не нашлось немедленных откликов. Я не делаю специального доклада на эту тему и поэтому не подбираю примеров, но имена корифеев такой поэзии общеизвестны: Лебедев-Кумач, Виктор Гусев и многие, многие другие... Чем способней к стихосложению поэты этого направления, тем, по-моему, они опаснее, то есть "влиятельнее". При чтении, например, стихов Симонова (лирических, то есть наиболее удачных) мелодичность и искренность заслоняют главное и мешают отложить книгу. А главное в следующем: при чтении всех подобного рода стихов, пьес и повестей создается упорное впечатление, что Маяковского, Пастернака, Багрицкого одно из двух - или нет и никогда не было, или они донкихоты и неврастеники".

Слово "влиятельный" имеет в виду доверие читателей, а не номенклатурные связи и весомость перечисленных и подразумеваемых авторов. Все-таки корифеи, о которых говорится здесь с таким презрением, это еще и фавориты власти, и первые лауреаты Сталинских премий, и орденоносцы. На советских филфаках тех лет не принято было их ругать. Ироническое "неврастеники" - тоже щелчок по штампам литературно-критического языка тех лет. Сегодня приведенный выше отрывок звучит, как и приводимые ниже, вполне по-советски. Тогда эти слова заставляли студенческую аудиторию взрываться аплодисментами, а преподавателей кафедры - растерянно переглядываться или упорно смотреть в пол. Судите сами: