Выбрать главу

"Банальность, шаблонность и посредственность поэтических приемов настолько распространены, что исключают мысль о внезапном оскудении страны талантами. Посредственные декаденты и футуристы писали значительно оригинальнее и смелее. Маяковского же вообще невозможно себе представить предшествующим Симонову или Маргарите Алигер. Это первое. Второе - удивительная беспроблемность такого рода литературы. Словно с того момента, как замолк Маяковский, все проблемы времени свелись к проблеме роста, все трудности - к чисто практическим трудностям, к техническим трудностям, все враждебное человеческой свободе, нашей свободе, нашло единственный оплот в троцкистах, в диверсантах и в немцах. И в остальном все настолько хорошо и, главное, просто, что непонятно: почему говорившие о трудности времени, мучительно постигающие и принимающие правоту времени, спорящие и отстаивающие ее Маяковский и Багрицкий ломились в открытые двери?..

Маяковский, Пастернак, Багрицкий совершенно различны в творческих методах, по складу умов, по манере смотреть и видеть, но, читая их, видишь и чувствуешь одно и то же великое, героическое и трагическое время переворота и роста, ощущаешь, что это время действительно "трудновато для пера", понимаешь, почему оно "трудновато для пера". Багрицкий писал поэму о Феликсе Дзержинском, разумеется, уже в наши, послеоктябрьские времена. Почему в ней прозвучали такие строки, как монолог Дзержинского?

А век поджидает на мостовой,

Сосредоточен, как часовой.

Иди и не бойся с ним рядом встать:

Твое одиночество веку под стать.

Руки протянешь - и нет друзей.

Оглянешься - и вокруг враги.

Но если он скажет "убей" - убей.

Но если он скажет "солги" - солги!

(Того, что Багрицкий здесь во имя идеи века исступленно спорит с Моисеевым десятисловием, мы, конечно, и не подозревали. - Д. Ш., 1993)

Из этих трех поэтов жив только Пастернак. Но все-таки я не думаю, что днем смерти Маяковского или Багрицкого ограничивается то время, о котором они писали. Многое из того, что их взгляду доступно было уже тогда, только теперь развилось и развивается в нашем быту и в общественной жизни".

В предшествующем рукописном, а не машинописном варианте тезисов есть строки, не вошедшие в более поздний текст, но для полной картины нашего тогдашнего миропонимания весьма существенные. По-видимому, они продолжают мысль о беспроблемности и бездумности стихоплетов, противопоставляемых великим поэтам, идущим по непроторенным и трудным путям. В них говорится, очевидно, о высокой цене преданности, сознательно выстраданной художником. Вопрос о том, выстрадается ли при честном подходе к своему времени преданность или, наоборот, отрицание, пока не ставится. Но ниже неизбежно возникнет и он. До поры до времени речь идет не о притворстве, не о циничном приспособительном конформизме, не о лжи, а только о разновидностях преданности: бездумной или сознательной, автоматической или выстраданной. Слова "или непринятию" (см. ниже) были мною тогда же при правке рукописи вычеркнуты. Но я их оставляю в тексте и даже выделяю, ибо они весьма симптоматичны:

"Значительно труднее быть справедливым к системе, упорно внушающей мысль о своем исключительном совершенстве и непогрешимости... Преданность, основанная на такого рода внушениях, опасна тем, что она не предполагает и не допускает никаких несовершенств. Первое разочарование чревато для такой преданности непрощающим нигилизмом. Перейти через этот нигилизм - это значит прийти к сознательному принятию или непринятию действительности. А то, что действительность далеко не идеальна, бесспорно при первом объективном взгляде. О лжепоэтах я не говорю. Очевидно, что в такие времена не у многих хватает смелости думать серьезно. Линия первой группы поэтов, о которой я говорила выше, - Маяковский, Багрицкий, Пастернак и близкие к ним наши современники это линия наибольшего сопротивления. Большинство же идет по линии наименьшего сопротивления. Литературным течениям соответствуют течения общественной мысли и безмыслия".

И снова кусок машинописи. Я узнаю мамин портативный ундервуд с русским и латинским шрифтами. Все буквы одного размера, без строчных. Машинку прислал мамин старший брат из США в 1933 году. Осенью 1941 года мы эвакуировались так поспешно, что оставили машинку на письменном столике в комнатушке мамы. Там она после службы выстукивала бесчисленные страницы, и машинка подкармливала нас вплоть до войны. На ней я научилась печатать. Мама быстрее работала под диктовку, и скучнейшую обязанность диктовать делили со мной мои подруги. Служба, сверхурочное стенографирование, долгие часы над машинкой - так мама с ее двумя высшими образованиями растила двоих детей. Мне до гибели папы она успела дать очень многое (все то главное, что определило мою судьбу). Брат, моложе на пять лет, неуравновешенный и неординарный ребенок, маму, погруженную в заботы о хлебе насущном, видел свободной редко. Я им не занималась, переполненная в безудержном детском и отроческом эгоизме своими радостями и горестями. Потом каялась, каюсь по сей день, но что толку?.. Мамина сестра бежала из Харькова днем позже нас, с трудом нас разыскала в беженских потоках и привезла нам машинку. Мы ее продали зимой 1943/44 года, чтобы купить на рынке баснословно дорогой тогда пенициллин. Так подарок старшего брата спас тетю от гибели из-за крупозного воспаления легких. А ко мне пришли через полвека последние строчки, отпечатанные в нашем доме на этой машинке:

"...принципиальность критика не должна быть фанатизмом и ограниченностью. Наша критика в стремлении к идейности так гиперболизирует иногда свою обязанность быть политически заостренной, что критический разбор превращается в ильфовскую мебельную фабрику им. товарища Прокруста. Пастернака в немногих предисловиях к его изданиям и выступлениям слишком часто укладывают в прокрустово ложе и в зависимости от того, что удобней критику, вытягивают по мерке или укорачивают по мерке. Делается это технически просто: выхватывается цитата, цитируется от острого угла до опасного поворота... и мысль критика подтверждается. Это повторяется два-три раза - идейное лицо Пастернака выявлено. Мы с вами только собираемся стать критиками, для нас это особенно важно: мы не должны по примеру такого рода литературоведов, которых не меньше, чем плохих поэтов, забывать о том, что писателя надо не только учить и привлекать к ответственности, - у писателя надо учиться... Маяковского тоже схематизирует такого рода доброжелательность критики. У нас нет возможности проверить степень зоркости и правоты Пастернака и Маяковского так, как мы можем проверить, например, относительную (во времени и обстоятельствах) правоту Чернышевского. Один из них еще жив, увиденное и пережитое ими еще совершается и развивается..."

Писателя надо не только учить - это значит, что учить его все же надо. Но не только. Уже великодушно. "Правота Чернышевского" провозглашается нами примерно с такой же долей компетентности и ответственности, с какой слагают свои панегирики времени заклейменные нами бездумные патриоты. Но пока что нас это не смущает: до Чернышевского мы еще в истории общественной мысли самостоятельно не допятились. Это далеко впереди.

Итак, мы хотели во всем нелицеприятно разобраться. Но при этом почти не сомневались, что найдем (не можем, не должны не найти) в происходящем высокоценное содержание, оправдывающий его исторический смысл. Мы уже сделали это от собственного имени в своей трехстадиальной Схеме, в статьях о монокапитализме. Теперь мы искали поддержки и подкрепления у любимых поэтов, своих современников. Они должны были оценить и раскрыть перед нами правоту времени от своего имени. Это избавило бы нас от сомнений, которые преследовали нас неотступно. Они должны были помочь нам уговорить себя, что все идет как надо. И мы уговаривали себя, толкуя их.