Глухой поник головой, затем опустился на колени у порога кельи.
— Господин, — сказал он покорно и серьезно, — потом вы можете делать что вам угодно, но прежде убейте меня.
С этими словами он протянул священнику свой тесак. Обезумевший священник хотел было схватить его, но молодая девушка оказалась проворнее. Она вырвала нож из рук Квазимодо и зло расхохоталась.
— Подойди только! — сказала она священнику.
Она занесла нож. Священник стоял в нерешительности. Он не сомневался, что она ударит его.
— Ты не осмелишься, трус! — крикнула она. И затем, зная, что это пронзит тысячью раскаленных игл его сердце, безжалостно добавила: — Я знаю, что Феб не умер!
Священник отшвырнул ногой Квазимодо и, дрожа от бешенства, скрылся под лестничным сводом.
Когда он ушел, Квазимодо поднял спасший цыганку свисток.
— Он чуть было не заржавел, — проговорил он, возвращая его цыганке, и удалился, оставив ее одну.
Молодая девушка, потрясенная этой бурной сценой, в изнеможении упала на постель и разразилась рыданиями. Горизонт ее вновь заволокло зловещими тучами.
Священник ощупью вернулся в свою келью.
Свершилось. Клод ревновал к Квазимодо.
И он задумчиво повторил роковые слова: «Она не достанется никому».
Книга X
Глава 49
С той самой минуты, как Гренгуар понял, какой оборот приняло все дело, и убедился, что для главных действующих лиц этой драмы оно, несомненно, пахнет веревкой, виселицей и прочими неприятностями, он решил ни во что не вмешиваться. Бродяги же, среди которых он остался, рассудив, что в конечном счете это самое приятное общество в Париже, продолжали интересоваться судьбой цыганки. Поэт находил это вполне естественным со стороны людей, у которых, как и у нее, не было впереди ничего, кроме Шармолю либо Тортерю, и которые не уносились, подобно ему, в заоблачные выси на крыльях Пегаса. Из их разговоров он узнал, что его супруга, обвенчанная с ним по обряду разбитой кружки, нашла убежище в соборе Парижской Богоматери, и был этому весьма рад. Но он даже и не помышлял ее там проведать. Порой он вспоминал о маленькой козочке, но этим все и ограничивалось. Днем он давал акробатические представления, чтобы прокормить себя, а по ночам корпел над запиской, направленной против парижского епископа, ибо не забыл, как колеса епископских мельниц когда-то окатили его водой, и хранил на него за это в своей душе обиду. Одновременно он составлял комментарий к великолепному произведению Бодри-ле-Ружа, епископа Нойонского и Турнейского, «De cupa petrarum»[316] что породило в нем сильнейшее влечение к архитектуре. Эта склонность вытеснила в его сердце страсть к герметике, естественным завершением которой и являлось зодчество, ибо между герметикой и зодчеством есть внутренняя связь. Гренгуар, ранее любивший идею, ныне любил внешнюю форму этой идеи.
Однажды он остановился около церкви Сен-Жермен-л´Оксеруа, у самого угла здания, которое называлось Епископской тюрьмой и стояло напротив другого, которое именовалось Королевской тюрьмой. В Епископской тюрьме была очаровательная часовня XIV столетия, заалтарная часть которой выходила на улицу. Гренгуар благоговейно рассматривал наружную скульптуру этой часовни. Он находился в состоянии того эгоистического, всепоглощающего высшего наслаждения, когда художник во всем мире видит лишь одно искусство и весь мир — в искусстве. Вдруг он почувствовал, как чья-то рука тяжело легла ему на плечо. Он обернулся. То был его бывший друг, его бывший учитель — господин архидьякон.
Он замер от изумления. Он уже давно не видел архидьякона, а отец Клод был одной из тех значительных и страстных натур, встреча с которыми всегда нарушает душевное равновесие философа-скептика.
Архидьякон в продолжение нескольких минут молчал, и Гренгуар мог не спеша разглядеть его. Он нашел отца Клода сильно изменившимся, бледным, как зимнее утро, с глубоко запавшими глазами и почти седыми волосами. Первым нарушил молчание священник, сказав спокойным, но ледяным тоном:
— Как ваше здоровье, мэтр Пьер?
— Мое здоровье? — ответил Гренгуар. — Э! Да ни то ни се, а впрочем, недурно! Я знаю меру всему. Помните, учитель? По словам Гиппократа, секрет вечного здоровья id est: cibi, potus, somni, venus, omnia moderata sint[317].
— Значит, вас ничто не тревожит, мэтр Пьер? — снова заговорил священник, пристально глядя на Гренгуара.