Выбрать главу

– И не мешало бы им быть поосмотрительней…

Сегодня Эману доставляло несказанное наслаждение врубаться топором в древесные стволы. Но выбирал он вовсе не те Деревья, что станут потом дровами или бревнами, а драгоценнейший строевой лес, так что и мачтовые и корабельные деревья – будущие корабельные борта и весла – падали как хрупкие соломинки и рубились в щепки. Эмана бросило в жар от ненависти и напряженных усилий; а когда огромная сосна с грохотом рухнула на землю, он улыбнулся. Хрустальный сок лился, словно белая кровь, верхушка же дерева обломилась при падении. То было настоящее поле битвы, и по мере того как топор валил деревья, уничтожал их, мстил, в лесу, да и в голове Эмана прояснялось. Эман нападал на врагов, невидимых, даже неизвестных ему врагов. Если бы кто-нибудь спросил его, с кем он сражается, Эман ответил бы только, что ненавидит все и вся. Ведь никто конкретно его не обидел, беда нагрянула тем же таинственным, неведомым путем, каким налетает ветер или волны ударяют о берег.

Когда силы Эмана истощились и он был не в состоянии валить деревья, он стал надрезать кору на древесных стволах; к этому времени он прошел уже весь свой лес и добрался до горно гряды. С топором в руке Эман стал подниматься в гору, атаковал отвесную скалу и вскоре очутился на ее вершине. Там стояла вековая сосна; давным-давно лишившись верхушки, она росла, сохранив лишь кривые, небывало громадные ветви, простиравшиеся с каждой стороны, словно две жилистые, подававшие тайный знак, руки. Для моряков сосна эта была своего рода береговым ориентиром, а лоцманы чтили ее, словно святыню, что служило ей защитой от всякого рода посягательств. В прежние времена сосной пользовались как дозорной вышкой – до сих пор сохранилась прикрытая корнями полусгнившая медвежья берлога, нечто вроде ступеньки лестницы.

Лоцман взобрался наверх и увидел внизу море. Там, на мели, лежала шхуна, всеми своими ободранными мачтами устремляясь ввысь. Точь-в-точь как устремляется ввысь остов потерпевшее кораблекрушение судна: не вверх или вниз и даже не в одну какую-либо сторону, что бывает с кораблем, давшим крен, а странно, неотчетливо, увечно – туда-сюда, потеряв управление, словно мертвое судно.

– Ну и лежи себе! – сказал Эман безо всякого раскаяния или сожаления. Грубые черты его лица выражали скорее удовлетворение и гордость оттого, что он был виновником такого происшествия, происшествия довольно незаурядного и наделавшего немало шума.

И тут вдруг, словно в голову ему пришла внезапная мысль, он начал слезать с дерева. Мигом очутившись внизу, Эман сказал:

– Это моя сосна! А если на море случится кораблекрушение? Ну что ж, тем лучше! Меня это не касается!

– Моя сосна! – снова и снова повторял он, чеканя слова и ударяя дерево топором.

Заповедного, священного дерева, указывавшего морякам путь с севера и с юга, дерева, простиравшего к ним свои руки и открывавшего объятия тем, кто приплывал с востока, больше не было. Эман успокоился; ему казалось, что он почти полностью реабилитирован.

– Ну, теперь, ясное дело, начнут писать морскому ведомству, наверняка придется разослать циркуляр, что, дескать, опознавательный знак на острове Скамсунд упразднен. Ха-ха-ха!

Он прикрыл ладонью рот, чтобы заглушить смех.

С того самого дня все местные лоцманы расхаживали по острову в превосходном расположении духа, словно школьники, удачно избежавшие трепки. Эмана они честили на все лады и не здоровались с ним. А совершив втайне какой-либо постыдный проступок, шли на лоцманскую станцию и без конца ругали Эмана. Срубленная сосна стала для них таким же козырем, что и невыпитое спиртное для Эмана.

– Да, если б он хоть сосну-то не тронул…

Эман стал и козлом отпущения, и жертвой. Если двум лоцманам случалось поспорить, они тотчас, лишь только речь заходила об Эмане, мирились. Они тут же набрасывались на него, выставляли Эмана причиной размолвки, да и вообще при первом удобном случае старались всю вину свалить на него. А с тех пор, как одному хитрецу пришло в голову, будто у Эмана дурной глаз, привычка сваливать всю вину на Эмана достигла прямо-таки чудовищных размеров. Выдумал это какой-то цыган. Пиетисты [1] же повернули дело так, будто однажды совершенный проступок Эмана повторяется вновь и вновь, тяготея над всеми и навлекая на жителей острова беду, подобно тому как Иона был причиной великой бури на море [2].

Окруженный ненавистью и злобой, Эман сторонился людей и жил опасливо и настороженно. Куда хуже было с сыном Эмана – угрюмая суровость ребенка казалась страшнее суровости отца. Торкелю приходилось бродить по острову в одиночестве, если только он не выходил в море с отцом на ловлю рыбы. Когда же они оставались с глазу на глаз, отец держался, по своему обыкновению, напряженно-внимательно, по-видимому, стесняясь сына и тревожась за него; был он строг, но не жесток. Да десятилетний мальчик и не мог составить компанию взрослому.

* * *

Отец с сыном привели в порядок сарай на берегу и устроили там жилье (благо в сарае был очаг), так как домишко их должен был пойти с молотка. Торкель-то думал, что речь идет о том, чтобы сдать домишко дачникам, и не обременял себя особыми заботами. Если он не ловил в море рыбу, то бродил по берегу, всегда со стороны открытого моря, потому что другой берег, обращенный к Фагервику, был для него отчасти запретным, отчасти же стал ему враждебным.

Зато здесь, на краю острова, предоставленному самому себе мальчику открывался свободный морской простор. Собственно говоря, весь Скамсундский архипелаг состоял из одного-единственного острова, около мили длиной. До сих пор мальчик проходил по берегу примерно четверть мили, но по мере того, как он подрастал, он все увеличивал свой путь, так что остров, казалось, рос с ним наперегонки.

Здесь на берегу было столько любопытного, что глаза разбегались, а каждая перемена ветра приносила что-нибудь новое. Самый богатый урожай мальчик собирал в том месте, где две скалистые плиты образовали нечто вроде желоба: это был настоящий мусорный ящик. Большей частью там скапливалась солома и тростник, а еще берестяные поплавки, остатки неводов, игрушечные лодочки из коры и бутылочные пробки. Когда же Торкель выучился читать, для него стало внове разбирать метки владельцев лодок, выжженные на обломках деревянной посуды или сломанных уключинах, а также названия заводов или имена заводчиков на пробках. Величайшую радость доставляли ему бутылочные пробки, особенно летом, когда катера, причаливавшие у Фагервика, оставляли в море самую большую дань. Южный ветер уносил пробки в море, а вслед за ним северный пригонял их на задворки Скамсунда. Когда в первый раз Торкель нашел пробку от шампанского, это было настоящим событием в его жизни. Целый час не переставал он удивляться тому, как такая большая пробка могла войти в горлышко бутылки. Он начал жевать ее, как, бывало, делал его отец, но от этого пробка стала еще больше. Имя заводчика было не менее чудным: Moet et Chandon Reims. К тому же на пробке остались следы не то золота, не то серебра.

Но больше всего любил Торкель вытянутые в длину пологие бухты, усыпанные мельчайшим песком. Словно парники, высились тут гряды выброшенного морем фукуса и росли лиловато-розовая плакун-трава, золотисто-желтый вербейник, лиловые астры, катран с его белыми шапками цветов. Там под розовыми зонтиками валерианы ютились гадюки, и там же частенько искали прибежище морские птицы. В некоторых местах кромка воды у берега была недоступна из-за стены сплошных валунов.

вернуться

1

Пиетисты – последователи мистического течения в протестантизме, особенно характерного для лютеранства.

вернуться

2

Речь идет о ветхозаветном пророке Ионе, чьи прегрешения явились причиной бури и которого корабельщики-язычники выбросили за это в море.