Выбрать главу

И вот опять мы шли, как когда-то, по улице Искыр в сторону улицы Волова. Листья уже облетели, деревья вздымали черные сучья над нашими головами, точно отрекаясь от чего-то (наверное, думал я, они потеряли веру, что когда-нибудь снова зазеленеют). Изредка проезжала со стуком телега, которую тащила унылая лошадь, или проносился «москвич» — наступала эпоха легковых автомобилей.

Нам встречались соседи, кивали нам и проходили мимо. Я старательно смотрел, что происходит вокруг. А вокруг ничего особенного не происходило.

Бедный квартал пробуждался к своей бедной жизни.

Люди были хмурые и раздраженные. Два листка с некрологами выступали белыми пятнами на стене нашего дома. На одном, более раннем, был оторван уголок, а глаза на фотографии закрашены карандашом. На втором, более позднем, фотографии не было.

Наверное, Вража и Стамен просыпались в эти минуты в своей комнате, разгороженной занавесками на две, вперяли глаза в отводившийся им кусок потолка, а занавески колыхались — за ними еще спали дети.

Наверное, Фроса вытаскивала пьяного мужа, подхватив его под мышки, из щели на лестнице, а трое детей ей помогали. Она громко оплакивала свою судьбу. Этот день. Эту жизнь. Как оплакивают покойника.

Наверное, Цанка принимала первую в этот день таблетку от головной боли, на лбу у нее тряпка, смоченная в воде с уксусом, она поворачивала голову направо-налево и проклинала старый дом, виновный во всех бедах, потому что кто в нем поселился, тому счастья не видать. Из-за сильной головной боли она не могла вызвать в воображении свою мечту — другую улицу, другой квартал, другую жизнь.

Наверное, Роленский и Роленская, лежа в постели, обдумывали планы своего бегства в Америку.

Наверное, Манолчо со слезами на глазах просил прощения у жены и детей за то, что прошлым вечером хотел зарубить их топором. Они тоже плакали и все ему прощали: до вечера.

Наверное, Сакатела выставлял кулечки с семечками в витрине своей похожей на гроб лавки (длиной и шириной в метр), в которой он проводил все время с раннего утра и до позднего вечера, зная, что продаст не больше пяти кулечков.

Наверное, дядя Брым вставлял в глаз зеленоватую лупу.

Наверное, Йордан повязывал белый фартук.

Бедность.

Бедность.

* * *

Мы дошли до улицы Волова. Открыли дверь в коридор. Давно уже там не бегал, злобно лая, Барон. Не выскакивали при нашем появлении Рыжий с женой.

Мы постучались к Георгу Хенигу и услышали в ответ его бодрый голос:

— Входи!

Тщательно умытый, с причесанными седыми волосами, в старом черном пиджаке и с галстуком-бабочкой, нас встречал Георг Хениг. Одной рукой он опирался о верстак, где лежала скрипка.

Когда мы закрыли за собой дверь, он взял скрипку обеими руками, поднес к губам, поцеловал и протянул нам.

Отец принял ее бережно, как младенца. Она действительно была большая, очень большая, и светилась в утреннем полумраке красновато-золотистым светом, бросая отблески на его лицо.

Изумленный, он держал ее, не находя слов, настолько она была необыкновенная. По величине почти как альт или даже больше. На широком грифе натянуто семь струн и столько же — под грифом, на меньшие колки. Узкая часть грифа плавно переходила в женскую головку. Отец повернул ее к себе другой стороной и легонько постучал по корпусу там, где, по его предположению, должна быть душка. Разнесся чудный звук, словно мы были не в тесной комнатушке, а в огромном зале с прекрасной акустикой. Георг Хениг вынул из ящика в верстаке длинный смычок с блестящим конским волосом и ручкой, украшенной перламутром. Достал канифоль и медленно стал водить по ней смычком.

— Хочет пробовать?

Отец покачал головой и протянул ему скрипку. Георг Хениг сел на диван и сразу стал как-то меньше — такой громадной выглядела скрипка по сравнению с ним. Он опять походил на волшебника-гнома, которого я увидел сидящим на том же месте пять лет назад.