Выбрать главу

   И когда Ники, этот козленок, поправляя меня в пении, повелевал мне не ошибаться, он смотрел на меня такими глазами, которых я нигде не видал, и я чувствовал некоторую робость, совершенно тогда необъяснимую, как будто огонек прикасался к моей крови. И теперь этот Ники спрашивает меня же о вещах, которые я прекрасно знаю и которых он не знает. Это был клад, с которым можно было взять реванш. Я почувствовал вдохновение и ответил:

   -- В Коломне я был представляльщиком.

   Райский птенец был озадачен, что и требовалось доказать.

   -- Что такое представляльщиком? -- спросил он.

   На цирковых афишах часто пишут: "Чтобы верить, надо видеть". Эта фраза всегда ласкала мое воображение, и на этот раз я имел удовольствие ее повторить.

   -- Чтобы верить, надо видеть.

   -- Ну, где же это я увижу? -- сказал жалобно Ники.-- Не в саду же этом?

   -- В саду этом ты ничего не увидишь, -- ответил я.

   -- Ну, покажи, Володя, покажи.

   И тут я почувствовал, что бездомный бедный воробей имеет свои преимущества.

   -- Я показал бы, да ты всем расскажешь.

   -- Никому не скажу, Володя.

   -- Побожись.

   У нас в Коломне был такой статут: когда вам говорили: "побожись", вы должны были гордо и презрительно ответить: "к моей ж... приложись". Но кому в голову могло прийти требовать исполнения этих статутов в дворцовой обстановке, и я ограничился только гордой и загадочной улыбкой.

   -- Я буду побожись, -- сказал печально Ники, явно не знавший слова "божиться".

   -- Скажи: убей меня Бог, что не скажу.

   -- Убей меня Бог, что не скажу.

   -- Ни отцу, ни матери, ни тинь-ти-ли-ли, ни за веревочку.

   -- Ни отцу, ни матери, -- и тут Ники запнулся: дальнейших хитросплетений, как я, впрочем, и ожидал, он выговорить не мог. И я гордо усмехнулся такой беспомощности.

   -- Ладно, -- сказал я, идя на уступки. -- Но помни: если обманешь, то Бог с корнем вырвет ноги. Понял?

   -- Понял, понял, -- лепетал Ники, едва ли что-нибудь понимая. Теперь, на склоне лет, я, вспоминая дворцовую жизнь, начинаю понимать, какой это ужас, когда ребенку вбивают в голову четыре языка, четыре синтаксиса, четыре этимологии. Какая это путаница, какая непросветная темень!

   -- Ну вот, -- сказал я, -- теперь смотри.

   Я пошел за толстое дерево, сломил небольшую ветку и, опираясь на нее, как на трость, вышел, пьяно качаясь. Сделал снисходительный жест почтеннейшей публике, помахал на себя ладонью, как веером, и баском спел:

   Шик, блеск, иммер элеган

   И пустой карман, --

   Ах, простите, госыпода,

   Я сегодня пьян...

   Дело в том, что в Коломну время от времени приезжал какой-то полотняный балаган, который мы звали комедией и куда на стоячие места нас пускали за три копейки. Я воровски экономил на маминых покупках эти три копейки, пробирался в стоячие места, садился верхом на острый забор и, не замечал страданий от этой позиции, жадно, запоем впивался в "парфорсное" представление: Бог с младых ногтей моих благословил меня любовью к театру. Я всех знал: и шпагоглоталыцика Вольдемара, и артистку шаха персидского трапезистку Мари, и трех ученых собак, и клоуна Шпильку, и куплетиста Этьена. Теперь я думаю, что в этом Этьене были какие-то проблески таланта. Я бредил им, я видел его во сне, я следил за ним, когда он в свободные минуты выходил из балагана и неизменно направлялся в трактирное заведение. Перед стойкой он делал молчаливый жест, и там уже знали, что нужно. У Этьена слезились глаза, и они казались мне самыми прекрасными в мире. У Этьена была грязная шелковая двубортная жилетка, и она казалась мне с королевского плеча. Когда он пел: "Если барин при цепочке, эфто значит без часов", -- он вынимал из жилетного карманчика цепочку и на ней действительно часов не оказывалось, -- и это имело дикий успех, ибо в этом было презрение к барину.

   Если барин при калошах,

   Эфто значит без сапог...

   В кабаке, за три копейки, Этьену давали маленький, зеленого толстого стекла, стаканчик, и Этьен, как-то особенно вкусно, брал его на ладонь, долго и молча вдыхал аромат сивухи, всячески отдалял момент наслаждения и вдруг вскрикивал: "Запаливай!"

   В дворцовом саду этим волшебным Этьеном был я, маленький Володя, но моя почтеннейшая публика, в лице Ники, понятия не имела, что такое шик, блеск и, в особенности, иммер элеган (впрочем, последнего я и сам не знал). Ники не понимал символизма: "пустой карман" и что такое "пьян".

   -- Но у меня тоже пустой карман, -- недоуменно говорил Ники, выворачивая свой карманчик.

   -- Да, -- учительствовал я. -- Карман пустой, но, если ты попросишь своего папу, он тебе может двадцать копеек дать.

   -- А что такое двадцать копеек? -- продолжал вопрошать Ники.

   -- Фунт карамели можно купить, -- выходил я из себя.

   -- А что такое пьян?

   Я прошелся по лужайке покачиваясь.

   -- Вот что такое пьян, -- объяснял я.

   Ники тоже прошелся покачиваясь.

   -- И я пьян? -- спросил он.

   -- Конечно, пьян, но ведь все это понарошке.

   -- Как это понарошке?

   -- Так, понарошке. А чтоб было всамделишнее, нужно водку пить.

   -- Какую водку?

   -- Так, горькая вода есть такая.

   -- А зачем же пить горькую воду?

   -- Чтобы запаливать.

   -- А ты пил?

   -- Нет.

   -- Почему?

   -- Потому что мама выдерет.

   -- А-а... -- с почтением протянул Ники, потому что он знал, что такое "выдерет".

   Дружеская беседа затянулась. Перешли на самую соблазнительную вещь: табак.

   -- А ты пробововал курить? -- спросил Ники.

   Я почувствовал ошибку в слове "пробовать", но смолчал и ответил:

   -- Пробововал.

   -- Ну и что же?

   -- Да ничего.

   -- Мне страшно покурить хочется, -- сказал Ники.

   -- А вот сопри у отца папирос и покурим.

   Весь дворец знал, что турецкий султан прислал Александру несколько картонов папирос, но все они были заперты под замок. Пришлось посушить на солнце лопух и тонко нарезать его ниточками. Потом догадались набрать окурков в пепельнице, крошили их в газетную бумагу, сворачивали, но выходило плохо: один конец толстый, другой -- тонкий. Но это уже было опасно. Нюхали друг друга изо рта, не пахнет ли табаком? И потом, по коломенскому рецепту, жевали сухой чай. Это отбивало запах. Но, если Император Николай Второй был исправным курильщиком, то в этом были и мои семена.

   Шалун он был большой и обаятельный, но на расправу -- жидок. Я был влюблен в него, что называется, по-институтски: не было ничего, в чем бы я мог отказать ему. И когда Александр ловил нас в преступлениях, я всегда умолял его:

   -- Ники -- не виноват.

   -- Ты не виноват? -- спросил однажды Александр.

   -- Я не виноват, -- ответил Ники, прямо глядя в глаза.

   -- Ах, ты не виноват? -- рассердился Александр. -- Так вот это тебе лично, а это -- за Володю.

   -- Почему за Володю? -- со слезами спрашивал Ники, почесывая ниже спины.

   -- Потому что Володя за других не прячется. Володя -- мальчик, а ты -- девчонка.

   -- Я не девчонка, -- заревел Ники. -- Я мальчик.

   -- Ну, ну, не реви, -- ответил отец и, в утешение, дал нам по новенькому четвертаку.

   Вспоминаю, как, иногда, выезжая, например, в театр, родители заходили к нам прощаться. В те времена была мода на длинные шлейфы и Мария Феодоровна обязана была покатать нас всех на шлейфе и всегда начинала с меня. Я теперь понимаю, какая это была огромная деликатность -- и как все вообще было невероятно деликатно в этой очаровательной и простой семье.

   И потому я горько плакал, когда прочитал, что Николай Второй записал в своем предсмертном дневнике:

   -- "Кругом -- трусость и измена".

   Но... этого нужно было ожидать.

   Мы малодушны, мы коварны,

   Бесстыдны, злы, неблагодарны;

   Мы сердцем хладные скопцы,

   Клеветники, рабы, глупцы...