Выбрать главу

– Что ты говоришь, отсохни твой язык! – сердилась бабушка. – Да как услышит дед эти твои слова?

– Пускай!

– Напрасно ты озорничаешь да сердишь мать! Ей и без тебя не больно хорошо, – задумчиво и ласково уговаривала бабушка.

– Отчего ей нехорошо?

– Молчи, знай! Не понять тебе…

– Я знаю, это дедушка ее…

– Молчи, говорю!

Мне жилось плохо, я испытывал чувство, близкое отчаянию, но почему-то мне хотелось скрыть его, я бойчился, озорничал. Уроки матери становились все обильнее, непонятней, я легко одолевал арифметику, но терпеть не мог писать и совершенно не понимал грамматики. Но главное, что угнетало меня, – я видел, чувствовал, как тяжело матери жить в доме деда; она все более хмурилась, смотрела на всех чужими глазами, она подолгу молча сидела у окна в сад и как-то выцветала вся. Первые дни по приезде она была ловкая, свежая, а теперь под глазами у нее легли темные пятна, она целыми днями ходила непричесанная, в измятом платье, не застегнув кофту, это ее портило и обижало меня: она всегда должна быть красивая, строгая, чисто одетая – лучше всех!

Во время уроков она смотрела углубленными глазами через меня – в стену, в окно, спрашивала меня усталым голосом, забывала ответы и все чаще сердилась, кричала – это тоже обидно: мать должна быть справедлива, больше всех, как в сказках.

Иногда я спрашивал ее:

– Тебе нехорошо с нами?

Она сердито откликалась:

– Делай свое дело.

Я видел также, что дед готовит что-то пугающее бабушку и мать. Он часто запирался в комнате матери и ныл, взвизгивал там, как неприятная мне деревянная дудка кривобокого пастуха Никанора. Во время одной из таких бесед мать крикнула на весь дом:

– Этого не будет, нет!

И хлопнула дверь, а дед – завыл.

Это было вечером; бабушка, сидя в кухне, у стола, шила деду рубаху и шептала что-то про себя. Когда хлопнула дверь, она сказала, прислушавшись:

– К постояльцам ушла, о, Господи!

Вдруг в кухню вскочил дед, подбежал к бабушке, ударил ее по голове и зашипел, раскачивая ушибленную руку:

– Не болтай чего не надо, ведьма!

– Старый ты дурак, – спокойно сказала бабушка, поправляя сбитую головку. – Буду я молчать, как же! Всегда все, что узнаю про затеи твои, скажу ей…

Он бросился на нее и стал быстро колотить кулаками по большой голове бабушки; не защищаясь, не отталкивая его, она говорила:

– Ну, бей, бей, дурачок! Ну, на, бей!

Я, с полатей, стал бросать в них подушки, одеяла, сапоги с печи, но разъяренный дед не замечал этого, бабушка же свалилась на пол, он бил голову ее ногами, наконец споткнулся и упал, опрокинув ведро с водой. Вскочил, отплевываясь и фыркая, дико оглянулся и убежал к себе, на чердак; бабушка поднялась, охая, села на скамью, стала разбирать спутанные волосы. Я соскочил с полатей, она сказала мне сердито:

– Подбери подушки и все да поклади на печь! Надумал тоже: подушками швырять! Твое это дело? И тот, старый бес, разошелся, – дурак!

Вдруг она охнула, сморщилась и, наклоня голову, позвала меня:

– Взгляни-ка, чего это больно тут?

Я разобрал ее тяжелые волосы, – оказалось, что глубоко под кожу ей вошла шпилька, я вытащил ее, нашел другую, у меня онемели пальцы.

– Я лучше мать позову, боюсь!

Она замахала рукой:

– Что ты? Я те позову! Слава богу, что не слышала, не видела она, а ты – на-ко! Пошел ин прочь!

И стала сама гибкими пальцами кружевницы рыться в густой черной гриве своей. Собравшись с духом, я помог ей вытащить из-под кожи еще две толстые, изогнутые шпильки.

– Больно тебе?

– Ничего, завтра баню топить буду, вымоюсь – пройдет.

И стала просить меня ласково:

– А ты, голуба душа, не сказывай матери-то, что он бил меня, слышишь? Они и без того злы друг на друга. Не скажешь?

– Нет.

– Ну, помни же! Давай-ко, уберем тут все. Лицо-то не избито у меня? Ну, ладно, стало быть, все шито-крыто…

Она начала подтирать пол, а я сказал от души:

– Ты – ровно святая, мучают-мучают тебя, а тебе – ничего!

– Что глупости мелешь? Святая… Нашел где!

Она долго ворчала, расхаживая на четвереньках, а я, сидя на приступке, придумывал – как бы отомстить деду за нее?

Первый раз он бил бабушку на моих глазах так гадко и страшно. Предо мною, в сумраке, пылало его красное лицо, развевались рыжие волосы; в сердце у меня жгуче кипела обида, и было досадно, что я не могу придумать достойной мести.

Но дня через два, войдя зачем-то на чердак к нему, я увидал, что он, сидя на полу пред открытой укладкой, разбирает в ней бумаги, а на стуле лежат его любимые святцы – двенадцать листов толстой серой бумаги, разделенных на квадраты по числу дней в месяце, и в каждом квадрате – фигурки всех святых дня. Дед очень дорожил этими святцами, позволяя мне смотреть их только в тех редких случаях, когда был почему-либо особенно доволен мною, а я всегда разглядывал эти тесно составленные серые маленькие и милые фигурки с каким-то особенным чувством. Я знал жития некоторых из них – Кирика и Улиты, Варвары Великомученицы, Пантелеймона и еще многих, мне особенно нравилось грустное житие Алексея божия человека и прекрасные стихи о нем: их часто и трогательно читала мне бабушка. Смотришь, бывало, на сотни этих людей и тихо утешаешься тем, что всегда были мученики.

Но теперь я решил изрезать эти святцы и, когда дед отошел к окошку, читая синюю, с орлами, бумагу, я схватил несколько листов, быстро сбежал вниз, стащил ножницы из стола бабушки и, забравшись на полати, принялся отстригать святым головы. Обезглавил один ряд, и – стало жалко святцы; тогда я начал резать по линиям, разделявшим квадраты, но не успел искрошить второй ряд – явился дедушка, встал на приступок и спросил:

– Тебе кто позволил святцы взять?

Увидав квадратики бумаги, рассеянные по доскам, он начал хватать их, подносил к лицу, бросал, снова хватал, челюсть у него скривилась, борода прыгала, и он так сильно дышал, что бумажки слетали на пол.

– Что ты сделал? – крикнул он наконец, и за ногу дернул меня к себе; я перевернулся в воздухе, бабушка подхватила меня на руки, а дед колотил кулаком ее, меня и визжал:

– Убью-у!

Явилась мать, я очутился в углу, около печи, а она, загораживая меня, говорила, ловя и отталкивая руки деда, летавшие пред ее лицом:

– Что за безобразие! Опомнитесь!..

Дед повалился на скамью, под окно, завывая:

– Убили! Все, все против меня, а-а…

– Как вам не стыдно? – глухо звучал голос матери. – Что вы всё притворяетесь?

Дед кричал, бил ногами по скамье, его борода смешно торчала в потолок, а глаза были крепко закрыты; мне тоже показалось, что ему – стыдно матери, что он – действительно притворяется, оттого и закрыл глаза.

– Наклею я вам эти куски на коленкор, еще лучше будет, прочнее, – говорила мать, разглядывая обрезки и листы. – Видите – измято все, слежалось, рассыпается…

Она говорила с ним, как со мною, когда я, во время уроков, не понимал чего-либо, и вдруг дедушка встал, деловито оправил рубаху, жилет, отхаркнулся и сказал:

– Сегодня же и наклей! Я тебе сейчас остальные листы принесу…

Пошел к двери, но у порога обернулся, указывая на меня кривым пальцем:

– А его надо сечь!

– Следует, – согласилась мать, наклонясь ко мне. – Зачем ты сделал это?

– Я – нарочно. Пусть он не бьет бабушку, а то я ему еще бороду отстригу…

Бабушка, снимавшая разорванную кофту, укоризненно сказала, покачивая головою:

– Промолчал, как обещано было!

И плюнула на пол:

– Чтоб у тебя язык вспух, не пошевелить бы тебе его, не поворотить!

Мать поглядела на нее, прошлась по кухне, снова подошла ко мне.

– Когда он ее бил?

– А ты, Варвара, постыдилась бы, чай, спрашивать об этом, твое ли дело? – сердито сказала бабушка.

Мать обняла ее.

– Эх, мамаша, милая вы моя…

– Вот те и мамаша! Отойди-ка…

полную версию книги