Выбрать главу

— В книжки смотрит целый день, — ответил важно старик. — Дошлый он до книжек, страсть: день и ночь так и торчит, не разгибаясь, будто курица на яйцах. — Склонившись, сторож таинственным полушопотом говорит — по-моему, бо-оль-шущую надо голову иметь, чтобы одолеть по-настоящему писанье, бо-ольшущую!.. Вон на хуторах мужик был — Кузя Хлинкий — одну только Библию прочитал, да и то — ума решился, а у нашего их, может, двадцать пять и все — одна одной толще… Посиди-ка над ними — хуже косовицы уломает.

По привычке вдруг звереет и шипит:

— Не галдеть…

Мы смеемся.

— Ты, Ильич, там с кем воюешь? — послышался сзади голос учителя.

— Грачи к тебе прилетели; принимай, коли охота… Ноги щепкой вытри, бестолочь!

— Это вы, друзья? — радостно воскликнул Парфен Янкудиныч, выходя из комнаты и застегивая ворот рубашки. — Ну, здравствуйте! И ты, Мавруша, пришла проведать? Добре, добре… Идите в хату чай пить.

После четвертого стакана я сказал:

— Вот Маврушка насчет книжек все думает: что там за книжки присланы в волость?

— И ты думаешь, — сказала девочка. — Мы оба…

— Ага, насчет книжек — дело! — воскликнул учитель и рассказал нам, что сейчас при волости будет бесплатная земская библиотека, откуда можно будет получать всем книги.

— Книга — нужная вещь: она — друг, — наставляет учитель нас. — Книга учит жить людей; непременно запишитесь.

Через неделю я получил: "Вениамин Франклин, его жизнь и деятельность" и "Полное собрание сочинений И. С. Никитина", а Мавра — "Австралия и австралийцы" и "Параша-Сибирячка".

Обе книжки я прочитал в один присест — за вечер и ночь. Несколько раз мать поднималась с постели и насильно тушила лампу, хлопая меня по голове, отец грозил выбросить в лохань "дурацкие побасенки", потому керосин теперь — четыре копейки фунтик, но я, переждав, когда они засыпали, снова зажигал огонь и читал.

Утром слипались глаза от бессонницы. Ползая по распаханным грядам и подбирая картофель, я несколько раз чуть не уснул, за что отец кричал на меня и называл нехорошими словами, а в душе у меня-то вставала светлая, чужая и далекая земля и в ней дерзкий человек, затеявший борьбу с небом, то грустные, тоскующие песни, так складно сложенные, такие звучные, простые и понятные.

Дотянув кое как до обеда, я убежал с книгою стихов в амбар и снова перечитывал их, а вече ром, при огне, сам написал стихотворение, озаглавив его:

НАША ЖИЗНЬ

Близко речки стоят хаты — Не убоги, не богаты: То без крыш, то без двора, Кругом нету ни кола. На стенах везде заплаты.
Наш народ все неуклюжий И подраться любит дюже; Он прозванье всем дает, В праздник песенки поет.

Начиная с крайнего двора, я перечислил всех осташковцев — какие они есть:

Дядя Тихон — киловатый, А Митроха — жиловатый, Есть Ораша, толстый пупок, Есть и староста сельской— Кожелух, дурак надутый, Он жену взял из Панской…

И так — до другого конца — всех под ряд. Заканчивалось мое писание так:

Каждый день здесь ссоры, драки. Каждый день здесь визг и плач. Вот поеду с отцом в город — Там куплю я им калач: Может, бог даст, перестанут И немножко отдохнут, Драться, биться позабудут, Покамест калач-то жрут…

Ребята, выслушав на следующий день мою песню, пришли в восхищение.

— Вот это важно, — сказали они, — только знаешь что? — матерщинкой ее надо подперчить — слов пятнадцать!.. Тогда понимаешь, скус другой, петь будет можно…

— А если так — без матерщины? — пробовал защищаться я. — Ее и так бы можно спеть,

— Ну, брат, не та материя! — засмеялись товарищи. — Про всех бы, знаешь! Подошел к окну и выкладывай, что надо, а матюком — на смазку, чтоб не отлипло? Как там у тебя про старосту?

Я прочитал.

— Ну, вот! А тут бы — обложить его, ан смеху-то и больше-б.

Шумной оравой мы бегали вдоль деревни от окна к другому, распевая с гиком и присвистом срамную песню.

Вдогонку нам летали поленья и кирпичи; визгливые и злые бабьи голоса посылали проклятья и невероятные пожелания распухнуть, подавиться колом. А на утро говорили:

— Володимеров, грамотей-то, что, сукин сын, выдумал! Старшине бы пожаловаться!

— Поумнел, безотцовщина! Косить да пахать не умеет, а матом лаяться да песни зазорные петь — мастер! Горячих теперь бы дать с полсотенки, кутенку, — пускай заглядывал бы в зад…

Пришедшую с жалобой Оришку отец выругал и выгнал из избы, а когда мы остались вдвоем, сказал мне:

— Начитался, стерва? Сам умеешь песни складывать? — и бил до тех пор, пока мог — кулаками и за волосы.

А через день, когда я побежал в лавку за мылом, меня увидал Митроха.

— Поди ко мне, малец, на пару слов, — кивнул он пальцем.

Я бросился в сторону, и Митроха пустил в меня железными вилами, которые держал в руках. Одним рожком они воткнулись мне в ногу — повыше колена; я упал. Тогда он подскочил ко мне, бледный, говоря:

— Не сказывай дома — я тебе копейку дам!.. На борону, мол…

8. Утятники

Гранью моего детства было событие, происшедшее год спустя, летом, в ночь под Илью-пророка, когда мне шел тринадцатый год. Я был судим тогда в числе шести, всем осташковским обществом, как вор, и ошельмован, как вор.

Вспоминать этот вечер и, особенно, этот день — годовой праздник Ильи-Наделящего — тяжело, но я решил ничего не утаивать: пусть будет так, как было.

Убравшись с овсяным жнивом и перевозив домой копны, мы стали ездить в ночное. В поле оставались горохи, просо, картофель и льны — лошадей без призору пускать было еще рано.

— Завтра праздник: можешь пасти до обеда — сказал мне отец, — лошадь поест лучше, а ты выспишься.

Табун собрался в Поповом мысу, у речки.

Темнеет июльское небо, чистое и далекое, ласково смотря на нас миллионами лучистых глаз; шуршат по берегу сухими метелками серые камыши, будто старики на завалинке разговаривают о прошлом. В заводи плещется рыба, ухает выпь, фыркают стреноженные лошади, жалобно блеет забытый пастухом ягненок.

Ползая на коленях по росистой отаве, мы ощупью собираем в темноте щепки и хворост для костра. Несколько человек, подсучив штаны, режут тростник. Наступив босой ногой на жесткие корни или порезав о шершавые листья руку, они ругаются, а стоящие повыше смеются и советуют:

— Вы легонечко — не жадничайте… Не в чужом огороде.

Вокруг костра, лежа на боку и животе, подперев кулаками белые, черные и русые головы, лежат малыши, подкладывая в пламя упавшие ветки.

Смотря на них синими, карими и серыми глазами, перебрасываются шутками, блестя крепкими, как из слоновой кости, белыми и ровными зубами. Огонь играет на их румяных щеках и темных ресницах, в спутанных курчавых волосах прячутся пугливые тени, молодой смех переливается и звенит, как звон веселых колокольчиков.

Захрустело жнивье, послышался топот и глухой кашель.

— Ой, кто это? — испуганно встрепенулся маленький Ваня Зубков.

Посмотрев на шорох, Дюка равнодушно сказал:

— С телегой едут.

На фоне потухающей вечерней зари медленно двигалась черная точка, как жук, распластавший черные крылья.

— Сиденье вам, — охнула темная ночь.

— Садись к нам.

— Тпррру!.. Греетесь?

Мерцающий свет костра обнял круглое, обросшее пушистой бородою лицо, шапку спутанных волос, посконную рубаху и лапти.

— Архипка Мухов с работником, — шепнул Зубков соседу. — А я испугался — не межевой ли, думаю?

— Что ты! — пробасил снисходительно тот. — Межевой ездит в полночь, это надо знать.