— Поняла, батюшка.
— То-то! Смотри в оба! И еще твои девки распространяют суеверие: будто бы утром поднялись они после перепою и глядь — на потолке следы сапог. Ну, решили — нечистая сила. По всему району разнесли, дуры оглашенные. А комсомольцы, когда ваши девицы пировали, вошли в скит, надели на ухват сапог, да им потолок и истыкали.
Досифея краснела, пыхтела, вздыхала.
— У них, монахинь чертохвостых, сроду гроша медного в руках не было. А ныне — заработок, артель, они — члены профсоюза губтекстиль. Пригреты, обуты, одеты, приголублены. Нет, еще воображают, заносятся. А чего воображать, когда волком шевельнет пальцем и все гнездо твое на воздухе. А из-за вас и на всех в волости мораль пойдет. Цепочка эта далеко потянет. По всей губернии... Иди!
— Не прогневайся, Егор Лукич. Все будет чин по чину. Уж скручу я этих девок, они у меня, кроме воды да черного хлеба, и знать-то ничего не будут...
Она отвесила смиренный поклон до земли:
— Прости, Лукич! Выпрямимся. Дело бабье, слаб сосуд.
Она вышла.
— Какое мне напутствие будет, Лукич? — спросил Вавила.
Канашев сказал строго:
— Подходу у вас нет к людям. Раньше церковь о бедных пеклась и около себя их утешала. И богатому легко было жить, когда бедный словом и подаянием утешен. Не кляузничала беднота, не лезла в мирские дела. Да, вспомянешь, были же пастыри на Руси! А нынче вы от бедных отрекаетесь. Вот люди и рассыпались, как зубья от бороны. Тот — туда, этот — сюда. Знали ли наши отцы радио, телефон, лампочку? А нынче с седыми волосами учатся. Не отвертишься от новой жизни, как ни брыкайся. Мужиков я крестьянами сейчас не считаю. Ни городской, ни деревенский он сейчас, черт его знает...
Он поправил лампадку у иконы. Посередине пола стоял Вавила Пудов и старался вникнуть в каждое слово. Канашев был для него столп мудрости и величия.
— Машина будет работать, а девки в лесочке финтить, — продолжал Канашев. — И замуж выйдет — будет финтить. Пропала деревня. Зачервивела. А зачервивеет деревня, пропал и город. Танцами сыт не будешь. Вся мразь оттуда. Бывало, в кожухах гуляли, в пестрядине[170], по десять лет шубы носили. А сейчас в плисах да в ситцах. Не успевают возить в кооперацию. Лаптей девки стыдятся. На шагреневые туфли целятся. Она готова жрать одну картошку, только бы вырядиться. Все сдвинулось. — Голос его стал, как иерихонская труба. — И только ты и все твои задохнулись в черном суеверии. Никакой науки не признаете. Ваша молодежь из церкви придет домой, знает одно — заливать в глотку. Вот она и бежит, девка, к Саньке Лютову. Видишь, я на старости лет газеты читаю.
— Лукич, уволь. Я газеты читать не стану. Я всю жизнь по библии.
— А что толку? Матери-келейницы вон всю жизнь четки перебирали да шептали «помилуй мя боже», а грянула революция и раскидала их всех по лесам. Считаются теперь побирушками. Вот тебе и библия. Мудрецы, знатоки святого слова, блюстительницы чистоты: «с бритоусом[171], с табачником, щепотником[172] и со всяким скобленым рылом не молись, не водись, не дружись». Спесивы да глупы! И во всем у них только один, антихрист виноват. Это есть защита собственной глупости. Легче всегда свалить на другого, на антихриста, как на кулака валят наши виковцы, у которых и дороги не в порядке и школы без стекол, это им очень на руку — валить на кулака... И там и тут у вас — разная глупость, но глупость... Этого у меня чтобы не было. Каждый за себя отвечай. Бог тоже умных любит. На бога-то надейся, а сам не плошай. Вместо того, чтобы иконостасы новые воздвигать да судачить со старыми бабами, людей злобить да на комсомольцев жаловаться, послали бы девок-богомолок по посиделкам... Что-нибудь божественное почитать. Про смирение людское, про вред житейской зависти... Не завидуй на чужие достатки... Вот чему просвещать надо. Мозги у них молодые, свежие, хорошо на них доброе слово ложится. Чаще долбите им: все люди братья — и богатые, и знатные, и каторжники, потому что богач завтра разорится и станет нищим, а знатный очутится в тюрьме. Да у вас, чай, и книг-то таких нету.
— Нету, Лукич. Все сгибло при комбедах.
— А у комсомольцев все есть. И про звезды, и про моря, и про бедность, и про богатство. И про правду, и про кривду по-своему судачат. А вы только псалмы Давида распеваете. Нынче на этих псалмах далеко не выедешь. Завтраки бы в школе для бедных устроили. Я даю тысячу да ты тысячу.
— Лукич, велика жертва.
— Видишь, сразу завыл. По карману ударили. А земляк наш, Минин, для спасения России женины сарафаны отдал. Эх, ты! Две тысячи я даю.
— Сотню и я подброшу.
170
Пестрядина — грубая льняная или хлопчатобумажная ткань из разноцветных ниток, обычно домотканая.
172
Щепотник — у раскольников бранное прозвище православных, которые крестились щепотью, то есть троеперстно.