— Ты была у него вроде временной... А настоящая жена у него в деревне осталась, она моя подруга.
Девушка молчала, не подымая глаз. Из них выкатилась крупная слеза, повисла, блестя на щеке.
— Ты мне говорил сперва, что живешь со мной по-честному, взаправду, — вымолвила она, наконец, тихо.
— Взаправду! — передразнил Бобонин. — Лучше слова не нашла! Молчала бы уж лучше, дубовое отродье. Я тебя из грязи вытащил.
Он повернулся к Паруньке и бросил такие слова:
— Она мне прислуга, этим все исчерпывается. А что касаемо личных наших переживаний, то это вопрос частный. В такие вопросы Советская власть носов не сует и совать другим воспрещает. Интимные отношения неподведомственны профсоюзу.
— Но ведь она говорит, что ты муж ей? Ты ее прислугой считаешь, а она тебя мужем. Тут неувязка такая, что и местком обязан нос свой сунуть.
— Это никого не касаемо. Баба может говорить по необразованности, что ей на ум взбредет. А деревенский ум больно непросвещен и глуп. Такому уму верить без проверки — самая опасная история.
Парунька молча поднялась.
— В месткоме разберемся, — сказала она. — Вынужденное сожительство с подчиненной.
Он метнулся с кушетки за ней и закричал:
— Это надо доказать, жил я с ней или не жил! Ты нам на кровать не заглядывала. А такие разговоры разговаривать в твоем положении — это прижим. Что за изобличенье порядочных людей? Я десять лет профсоюзный стаж имею, Советскому государству служил всяко, больше тебя.
Но он тут же хватился, что крикливостью не поможешь.
— Может, она моя жена? — повернул он на другое. — Может, я деревенскую бросил, а по городскому закону с этой живу?.. В это вникнуть надо.
— Седьмой месяц на исходе, как живем мы по гражданскому закону, — поддакнула девушка. — Седьмой месяц живем в согласе.
— Почему же в таком случае она получает зарплату в ресторане, а работает у себя на кухне?
— Мстишь? — прошептал он, глядя ей в глаза. — Я этого ожидал. Кровь мою хочешь пить?
Весь напускной лоск разом слетел с него, и она увидела прежнего Мишку Бобонина.
— Ты не больно кричи! — сказала ему Фекла. — Она тебя главнее... До каких пор над нашей сестрой озоровать будешь? Брандахлыст. Пойдем, Паруня.
Она ушла и вернулась с узелком. Это была другая Фекла. Подобострастие слетело с нее. Вышли на площадку лестницы.
— Значит, опять подкопы под меня? — спросил Бобонин.
Девушки спускались молча...
— Есть правда на земле... — сказал Бобонин мягко. — Фекла, вернись, я тебе шубу куплю. Не хочешь? Ну, помни, директор треста мой закадычный друг.
Он застыл в удивлении: девушка, которую он презирал, даже не ответила.
Удивление ничтожных людей так же ничтожно, как и они сами. Для малого хлыща высокий идеал человечества — большой хлыщ.
Из соседней комнаты по всему этажу раздавалась разухабистая песня «Кирпичики»:
Бобонин постоял, изумляясь преображению Феклы больше всего, сказал сам себе:
«Ну еще посмотрим... Я кандидат партии... Всякого в партию не примут... И партия своих членов в обиду не даст, в угоду желаниям какой-то там беспартийной массе...»
Глава третья
Канашев тихо обошел мельницу кругом и направился в сторожку.
Полумрак скрадывал предметы. Жена спала на примосте[203], выделяясь на постели бугром. Он потушил лампадку перед образами и тоже лег. Через окошечко пробивалась и ползла по стене луна. В одевке, по-видимому, немало скопилось блох, — от этого или от другого чего, но Канашеву на этот раз не спалось. Луна сползала еще ниже, пришла полночь, а Канашев все не засыпал, все еще ворочался тарахтел и невнятно бормотал.
Когда ночь перевалила за половину, извне кто-то легонько постучал в окошко. Различимо захрустели весенние льдинки. Канашев привстал. Вдруг он увидел, что жена тоже поднялась и припала к стене, обнявши оголенные колена руками. В стекло опять робко ударили два раза. Канашев сидел по-прежнему, не тревожась. В стекло постучали сильнее, но Канашев остался недвижим, как был.
— Отопри, ирод, — сказала старуха умоляющим голосом, — отопри, душа моя изныла.
— Спала бы, ведьма, — ответил он.
— Мучитель безжаленный, — завопила старуха, — кровь свою родную не жалеешь, кровь погубляешь, бога в тебе нет. Чего замыслил?
— Перестань скулить, — зашептал он угрозливо, — тебе ль говорено, худая рогожа.