Выбрать главу

Антошка взглянула на мальчишку с заколкой. Он по-прежнему без устали работал. «Вот трудяга!» — опять подумала она.

Казалось, мальчик ничего не замечал, но, как только Антошка прислонилась к двери и от нечего делать стала заплетать кончик косы, мальчишка встал и вежливо ей поклонился, его вихор вскинулся вверх и долго не опускался.

Антошке стало смешно.

Неподалеку на скамеечке сидели девочки и играли в куклы. По-честному говоря, Антошке очень захотелось посмотреть на куклы. Играть она, конечно, не будет — смешно в таком возрасте возиться с куклами. Девочки заметили новенькую и, наверно, заговорили о ней. Они сложили свое рукоделье в корзиночки, взяли на руки кукол и подошли к Антошке.

— Ты новенькая? — спросила Эльза.

— Нет, мы всю зиму живем в этом доме.

— В какой квартире? — спросила Ева.

— Номер шюттон (шестнадцать), — ответила Антошка, стараясь как можно лучше выговорить зловредное «шю».

Обе девочки рассмеялись. Им стало ясно, что перед ними иностранка.

— Ты очень смешно говоришь по-шведски, — сказала Ева. — Ты англичанка?

— Нет, я русская, советская, — ответила вызывающим тоном Антошка, которую обидели насмешки девочек над ее произношением.

— Русская! — изумленно протянули обе и уставились на нее. — Из Москвы?

— Да, из Москвы, — с достоинством ответила Антошка. — Меня зовут Антонина.

Девочки сделали книксен и протянули руки.

— Ева, — представилась худенькая темноволосая девочка.

— Эльза, — важно сказала девочка в чулках-гольф и осмотрела Антошку с головы до ног. — А почему ты не в красном платье?

На Антошке была синяя юбка и голубая вязаная кофточка.

— Мне красное не идет. У меня серые глаза и светлые волосы.

— Но у вас же все красное, — пожала плечами Эльза. — Москва красная, площади красные, дома красные. Нам учительница рассказывала.

— Вот и неправда! — отпарировала Антошка. — Главная площадь у нас называется Красная, что означает «красивая», и в городе только Моссовет красного цвета, остальные дома, как у вас.

— А что такое Моссовет? — поинтересовалась Ева.

— Это… это… — замялась Антошка. — Ну, это вроде вашего городского муниципалитета, только совсем-совсем другое. Лучше.

Антошка вспомнила наставление мамы: если живешь в чужой стране, не следует говорить «а у нас это лучше», «а у вас хуже». Если что нравится — похвали, не нравится — помолчи. Когда ты приходишь в гости, ты не говоришь хозяевам «а у нас пироги лучше, у нас диван красивее». Но Антошка в Швеции не в гостях, и Моссовет — это не диван. Нет, Антошка с мамой не согласна. Моссовету принадлежат все дома в Москве, а здесь все частные дома и за квартиру надо платить одну треть зарплаты. Это несправедливо.

— У вас война? — спросила Ева, чтобы прервать молчание.

— Да.

— Хорошо, что ты здесь живешь, — сказала Эльза. — Скоро немцы вас победят, и ты останешься в живых.

Ух, остановись, Антошка! Повернись и уйди! Не осложняй советско-шведских отношений! Но вместо этого разумного побуждения Антошка горячо воскликнула:

— Вы историю учили?

— Учили. Ну и что? — с вызовом спросила Эльза.

Вокруг них собирались мальчики и девочки со всего двора, только малыши продолжали играть в песочнице и мальчик с заколкой передвинулся на скамейку поближе, продолжая строгать.

— Если вы учили историю, то знаете, что Наполеон хвалился сокрушить Россию, но ему наши так дали, что он бежал без оглядки.

— Французы не привыкли к русскому морозу, это их мороз одолел. Нам учительница говорила, — сказала Эльза.

Ева подтвердила.

— Ну, а вашего Карла Двенадцатого тоже мороз одолел? — не унималась Антошка. — Полтавское сражение было летом? Да? И Гитлер попадет в историю, как ваш Карл Двенадцатый, только еще хуже.

— Я тоже так думаю, — сказала Ева.

— Ха! — воскликнул мальчик с заколкой.

Антошка оглянулась. Мальчик продолжал строгать.

— Держу пари, что Гитлер победит, — сказала Эльза.

— Не говори так! — возразила Ева и замолкла.

К ним приближалась Клара.

Ева спряталась за спинами ребят и побежала домой.

— Антошка! Антошка! — раздался негромкий голос сверху.

Мама, высунувшись из окна, делала знаки Антошке. Лицо ее было встревоженно.

ВЕРЕСК

Лиловый сумрак на рассвете бледнеет, линяет и превращается в слепую туманную дымку. На фоне молочного неба резче проступают черные силуэты деревьев. Лес замирает, падает ветер, молчат птицы. Только на дне долины, похожей на широкую чашу, вдавленную в горы, глухо звучит водопад да погромыхивает горная речка.

Но вот край чаши, обращенный к востоку, начинает розоветь, сползает чернота с высоких елей и широких крон сосен, сквозь космы тумана проглядывает яркая зеленая хвоя; заря разгорается, смывает ночь, наполняет долину до краев золотистым светом, возвращает вереску его дневной сиреневый цвет. Ветер осторожно сдувает с деревьев хлопья тумана, и только над водопадом клубится водяная пыль.

Вместе с солнечным светом оживают лесные звуки.

В этот ранний час Улаф с дедом отправляются на работу. Дед мелкими осторожными шажками идет впереди, Улаф, позевывая и ежась от утренней свежести, медленно шагает сзади. На поседевшей от росы траве остаются яркие следы.

Миновали луг, перешли по жердям через болото и стали подниматься по каменистому склону в лес.

На уступе гранитной скалы, похожей на раскрытую ладонь великана, стоит ель. Ветви каскадом спускаются до самой земли. Горные ветры продувают хвою. И сколько помнит себя старый дед, ель всегда была такой же могучей, всегда зеленой, всегда живой. Она была маяком для мальчишек, блуждавших по лесу, для диких гусей, улетающих сейчас на юг, и казалось, само небо опиралось на ее вершину.

— Смотри-ка, — сказал дед, — и наш маяк понадобился фрицам.

Улаф подошел ближе. На корне, выбухавшем из земли, как толстая вена, было выжжено тавро: «1274».

Улаф свистнул. Свалить такую ель ему казалось кощунством.

— Всю Норвегию полонила коричневая нечисть, — ворчал дед, — тюрьмами и концлагерями нашу землю осквернили, воду в фиордах испоганили своими разбойничьими подводными лодками; все живое на нашей земле истребить хотят. Пользуются тем, что безответное дерево ни стрелять, ни бежать, ни по их поганым мордам отхлестать не может.

Дед отвалил подушку мягкого мха, захватил горсть черной прохладной земли и осторожно приложил к ране, сочившейся янтарной смолой.

— Скорее мне руки отпилят, чем я дам тебя в обиду, — сказал он.

Улаф хотел вскарабкаться на ель, с вершины которой видны горы километров на шестьдесят в округе, откуда видна шведская земля.

А дед торопил. Он остановился у мачтовой сосны, хлопнул по тугому стволу широкой негнущейся ладонью и, приложив козырьком руку над глазами, закинул голову, примериваясь, в какую сторону валить дерево. Вынул из-за пояса топор, сделал глубокую зарубку на той стороне, куда должно упасть дерево. Улаф между тем высвобождал из брезентового чехла пилу.

Второй год выходит Улаф на рубку леса, и каждый раз, когда дед обнажает розоватую сочную мякоть дерева, в сердце юноши возникает острая жалость. Сосна стоит прямая, как свеча, раскинув в небе широкую крону, а через час, обезображенная, с обрубленными сучьями, мертвая, покатится вниз по горе, к сплаву. И пройдет много времени, прежде чем почернеет и станет трухлявым пень и соседние деревья сомкнут свои кроны, закроют оголившийся участок неба.

Дед прислонился спиной к дереву, набил табаком трубочку и все поглядывал на внука. Вот он какой высокий да ладный, наверно, уже отца по росту догнал, а ему еще расти да расти, ведь только шестнадцать. И характер у него отцовский — норовистый, самостоятельный. Понимает дед, что рвется внук к партизанам, в горы. А дед не пустит, нет.

Когда немцы вторглись в Норвегию, отец Улафа с оружием в руках защищал свою землю, а потом вместе с норвежским флотом ушел в Англию и погиб в Атлантике. В последнем письме просил, чтобы дед сберег Улафа. Мать Улафа тоже умерла.