– Я возьму? Посмотреть, – спросила она у ворона.
Но тот, казалось, больше не интересовался происходящим в комнате. Он взмахнул крыльями – и оказался на форточке. Еле-еле протиснувшись сквозь узкий для его размеров проём, он улетел на волю.
Румяна отнесла две обретённые в библиотеке книги к себе на тумбочку – точнее, на гору других книг, ждавших свободного часа любительницы почитать. Спицы перед сном она решила убрать в сумочку, которую всегда носила с собой, и тут удивилась: сумка-носок была точно связана как раз для них. Туда же она засунула и очки.
Румяна уже проваливалась в сон, когда на краю сознания вспыхнула и погасла мысль о том, что она впервые забыла выпить лекарство.
Глава седьмая. Первый сон Румяны
Позади меня горы и Мгляный Мар, я стараюсь улететь от него подальше. Передо мной стелется долина, разделённая надвое рекой. Солнце катится к горизонту, переодеваясь в закатно-пепельную ночную сорочку. Сорочка-облако, сорочка-туман оставляет на небе розовые, жёлто-оранжевые, даже зеленоватые следы. На закате река переливается красной лентой, какие плетут в косы наши девушки. Медвежья черёмуха, на верхней ветке которой я присела – удачный вид отсюда, – впитывает огненные краски, чтобы с утра заново делиться ими, сияя на солнце медной кожей гладкого ствола.
Недалеко от моста раскинулось село. В безветренном вечеру едва виден дым над избами – хозяйки готовят ужин. Я переступаю с лапки на лапку, отчего-то волнуюсь, поворачиваю головку туда-сюда. Ага, вон куда мне надо! На закраину села, в конец кузнечной улицы. Присматриваюсь издали – сущий амбар, большой, вытянутый, без окон. Я подлетаю, устраиваюсь на ближайшей берёзе. Смотрю на постройку. Вблизи различается на фоне стволов будто воздетый к небу перст[5] – каменная труба.
Вот из неё валит дым, значит… Моё птичье сердечко, кажется, выпрыгнет прямо из горлышка. В постройке всего одно окошко, над входом. Распашные двери заперты изнутри, но мне и не надо. Карниз – удобное местечко, ну-ка посмотрим! Внутри двое. Они раздеты по пояс, на влажных спинах мелькают блики огня. Спереди фартуки до колен. У противоположной стены горн – большущая печь. Мои пёрышки от одного вида огня будто опалены. Эти двое – кудесники[6], несомненно!
Старший, тот, что пошире, с волосами до плеч; младший – тонкий тростник, а волосы забраны в хвост. Молодой совсем, подросток. У паренька в руках кузнечный молоточек. Он аккуратно бьёт им по раскалённому сверкающему пруту. Бьёт, бьёт по наковальне и – р-раз! – повернёт прутик на скобе, получается закругление. И снова бум-бум, искры летят, как горящие мошки. Старший раздувает печь мехами сбоку. Вижу второй прут в печи – готовится к ковке. Младший бьёт ритмично и точно, я невольно начинаю подпрыгивать в такт.
Что тут в кузнице? Света внутри маловато, несмотря на пышущее в печи пламя. Огненные отсветы выхватывают обстановку мастерской. В центре наковальня на неохватном пне; на верстаках и по стенам развешаны инструменты всех видов: раскрытая пасть ножниц, клещи, большие и поменьше, подсечки[7]; в ящичках поблёскивают зубила. Большое хозяйство, но мне-то откуда известны кузнечные дела? Склоняю головку набок, задумываюсь.
Мои мысли прерывает старший:
– Леваш, протяни хвостик, да чтобы востренький был.
Я замечаю, что парень держит молот левой рукой – вот оно что! Улыбнулась бы на это, но птицы не улыбаются.
Старший вытягивает шею, – если можно назвать шеей ту груду мышц, что держат голову, – чтобы получше рассмотреть, что там у парня выходит, не выдерживает и говорит:
– Давай на мехи. Сам сделаю.
От его движений подрагивает воздух, плавится вблизи огня, словно становясь жидким. Паренёк спокойно встаёт на мехи. Он – сама невозмутимость.
Тут начинается танец с молотом вокруг прута. Насколько младший спокоен и сдержан, настолько старший переполнен действием, в каждое движение вкладывает кипящую внутри страсть.
Я и не заметила, как в клещах у кузнеца оказался второй прут, и вот спустя ещё один танец изделие сдаётся мастеру и составляет пару первому. Не могу отсюда рассмотреть их причудливую форму, эх!
Ай, моя левая лапка затекла! Я подпрыгиваю на обеих, ударяюсь головой о верхний карниз – оказывается, окошко-то под самой крышей, – аж перья полетели! Бедовая голова моя!
Какой-то горшочек стоит в печи. Как я не заметила? А, это тигелёк[8]!
В тигельке посверкивает, неужто амальгама[9]? Это прелюбопытно, я даже забыла о потерянных с головы перьях.
Кузнец тут же подтверждает мою догадку:
– Теперь амальгама. Надо, чтобы все металлы растворились. – Кузнец пробрался в угол, к корзине с тряпками, намотал ветошь на лицо. – А ты двигай к дверям! Стой, куда бежишь?! – окрикнул кузнец, хотя парень не двинулся с места, – на вот, тоже нос закрой. И рот. – И он кинул тряпку.
Парень вопросительно глянул на кузнеца. Ну и молчун, зато глазищи какие выразительные!
Старший сказал только:
– Ртуть.
Вот почему они заперлись! Ртуть. Издавна люди приписывают кузнецам колдовскую силу, так ещё и эта ртуть таинственная – как масло в огонь. Видно, не хочется кузнецу, чтобы кто-то из села прознал о проделках с ртутью, поэтому – двери на замок. А то ведь брякнет кто: «Колдун!» – и понесётся… И так на них, кузнецов, подозрительно глядят: огнепоклонники да Сварожьи внуки.
Размешав амальгаму каменной палочкой, старший вынул из воды остывшие прутья. Они выглядят такими хрупкими в его огромных лапищах, а на деле – ничего подобного, из болотного железа выплавлены.
А вот и последнее, ягодка на черёмухе! Кузнец берёт медную кисточку, держит клещами выкованные заготовки и наносит переливающееся вещество на фигурные прутики. Амальгама будто обнимает их, приклеивается. Вот теперь вижу хорошо и заготовки! Прутья чудны'е: буковка «земля» с хвостиком, длинным и остреньким, как кончик пера. Кузнец сверяется с берестой, гвоздиком прибитой к стенке, – в точности как там!
Потом сушит прутья в печи.
Кузнец к концу дела всё больше улыбается, весь лучится: и глаза, и щёки под бородой. Даже кручёная верёвочка на лбу, тёмная от пота, весело подрагивает на складках кожи. Даже Леваш улыбается, произносит наконец:
– Горазд ты, атька.
На старшего вдруг тень набежала, стал как скала в хмурый день. Приложил прутья ко лбу, к лицу и заговорил тихо, так что я еле разобрала:
– Неугомонная моя лисавка!