Выбрать главу

Вечером сидели недолго. Готовясь к походу, Грациллоний несколько ночей провел на ногах, спал урывками. Так удалось выкроить двухдневный отпуск и съездить домой. Теперь, после обильного ужина навалилась усталость, глаза слипались; он поднялся наверх, в спальню, лег и уснул крепко, без сновидений.

Проснулся затемно, в доме еще все спали. Грациллоний поворочался в кровати, но сна не было, и он встал. Ступать босыми ступнями по полу было холодно. Комнату обогревали всего две жаровни, и угли почти прогорели. Поеживаясь, он пробрался к окну и раздвинул занавеси. В освинцованном переплете не хватало трех стекол – похоже, внуки Марка устраивали здесь нешуточные баталии. Окна были затянуты кусочками кожи. Это удивило Грациллония. Почему отец не приказал вставить стекла?

Он зажег свечу, задернул занавесь – так хоть немного, но теплее, – оделся и отправился бродить по темному, еще не проснувшемуся дому.

На протяжении двухсот лет здесь вили семейное гнездо. Как аист, возвратясь с юга на старое место, первым делом подлатывает ветвями и травой обветшавшее за зиму жилище, так каждый старший в череде поколений – предков Грациллония – старался увеличить и укрепить родовое имение. Но и семья всегда была большая.

На верхнем этаже все двери, кроме двух спален, его и Марка, были заперты. Раньше здесь не затихали – разве что на ночь – детские голоса, топот, смех. Теперь слуг не хватает, сметать пыль в комнатах некому, и жить в них некому… Грациллоний спустился в атриум. В пламени свечи засиял павлин на мозаичном полу, а со стены в предсмертной тоске уставился на Грациллония кровавый глаз Минотавра, пронзенного мечом Тесея. Сестры его боялись в детстве этой фрески. От прежней обстановки почти ничего не осталось. То, что стояло теперь вместо старинной мебели, было сделано кустарями, а не художниками.

Любимый эбонитовый столик уцелел. На нем лежали свитки переписанных книг. Они тоже передавались из поколения в поколение. Развернув один наугад, Грациллоний не смог сдержать улыбки. «Энеида». Эта книга ему нравилась. Еще ему нравились героические песни и саги бриттов. В детстве его окружали люди – простые крестьяне, не умевшие даже написать свое имя, – которые этих легенд знали великое множество. У них Грациллоний просиживал часами. А вот греческий так по-настоящему и не выучил. Столько всяких скучных материй пытались учителя вбить в головы будущим римлянам! Где же найти время – да и место в голове – на греческий, когда и так еле успеваешь полазать по деревьям, и поскакать на коне, и поплавать, и порыбачить, и поиграть в мяч или в войну; а смастерить что-нибудь своими руками – разве не интересно? Потом появилась дочь соседа Эвейна, Уна, и учитель греческого отступился.

Луций был другим. Мать им гордилась.

Сердце Грациллония переполнилось скорбью. Он вышел из атриума, направился к западному крылу и, пройдя по коридору, остановился перед комнатой, которую мать приспособила для женской работы. Здесь она шила. Здесь же молилась. С позволения отца на стене был изображен символ Христа – рыба. И здесь ежедневно, пока лихорадка не унесла ее, она смиренно взывала к своему Христу.

Грациллоний шагнул вперед, туда, где она обычно сидела, и протянул руку, как бы желая дотронуться до ее плеча.

– Я любил тебя, мама, – прошептал он. – Только как мне теперь сказать тебе об этом?

Наверное, она знала и так. А может, слова любви достигли сейчас тех пределов – каких? – где обреталась ее душа.

Грациллоний вышел, плотно прикрыв за собой дверь.

Напоследок он обследовал кухню и кладовые. В этом вроде бы не было особого смысла, но плох тот солдат, который не интересуется содержимым кухонь и кладовок. И погребов. Грациллоний невесело усмехнулся своему наблюдению. Жаль, Парнезия нет рядом. Он бы оценил шутку.

Ужин был превосходным, но есть ли у отца запасы? Как он вообще живет, что ест? Угля не хватает, стекла не вставляются, исчезла куда-то старинная мебель…

Об этом ему следовало подумать раньше. Дела в доме шли скверно еще до того, как он вступил в армию, и ведь он все прекрасно понимал. Но не давал себе труда задуматься. Он был юн, голова кружилась от желаний, от распахивавшегося навстречу большого мира. И от любви. Отец же не подавал виду, что дела плохи. Отец у него – стоик. А он… Он бредил Уной, легконогой и златовласой. Что было потом? Потом ее выдали замуж. Куда-то далеко. И Грациллоний вступил в легион, убежал в армию, пытаясь убежать от себя. Потом… Потом она перестала приходить к нему, даже в его мечты, даже в сны. Совсем. А ему стоило бы уделять больше внимания родным.

Он служил недалеко, но приезжал редко – три года прошло со дня последнего отпуска. И дома-то почти не бывал. Днями напролет бродил он по лесам, валялся в высокой траве; забредал в глухие селения, где крестьяне высыпали из хижин посмотреть на незнакомого молодца. Местные парни были диковаты, но дружелюбны, местные девушки – уступчивы. А то вдруг его заносило в Аквы Сулиевы. К настоящим, как он считал, патрицианским утехам – к римским термам, веселым женщинам. Добрался он однажды и до туманного Лондиния. Грациллоний почувствовал угрызения совести. А вдруг ему не суждено вернуться сюда? Вдруг он видит свой родной дом, своего отца в последний раз? У него появилось чувство, будто он теряет что-то очень дорогое. Теряет безвозвратно.

Обход он закончил, когда уже светало. Служанка и повар встретились ему по дороге. Оба заспанные, прошаркали мимо, даже не поздоровавшись. Повар – благообразный старик – появился в доме задолго до рождения Грациллония. Девицу же, растрепанную и, судя по всему, неряху, он видел впервые. Того гляди, совсем распустится прислуга. Грациллоний остановился было, чтобы отчитать ее, но передумал. Он уедет, и она станет еще нахальнее. Видно, никого лучше отец найти не смог. А каково содержать большой дом без хороших слуг! Только откуда же их взять? Из фермерской семьи? Но фермеры уходили – работать на земле стало невыгодно. Денег, вырученных от продажи зерна или овощей, едва хватало, чтобы заплатить подати. Мелкие и средние хозяйства разорялись, а земли за бесценок скупали сенаторы. Оставались еще крестьяне, но, законом прикрепленные к земле, детей в услужение они отдавали неохотно.

Марк как раз спускался в атриум. Грациллоний ощутил прилив нежности к отцу. Раньше они были очень близки. И лицом походили друг на друга. Младшего сына даже называли копией Марка. Давно это было. Безжалостное время не пощадило оригинал: голова у отца теперь вся белая, лицо в морщинах. Тело, прежде дородное и крепкое, словно бы увяло.

– Как спалось, сын? – с улыбкой спросил Марк. – Надеюсь, мягче, чем в казарме? На всякий случай я сохранил твою старую кровать.

– Спасибо тебе, отец, – Грациллоний был тронут. – Я скоро уезжаю и неизвестно когда вернусь. Нам нужно поговорить.

– Разумеется. Мы с тобой прогуляемся после завтрака, заодно посмотришь на наше хозяйство. А теперь – пора, солнце уже взошло.

Они вышли на веранду, обратились к солнцу и, простерев руки, воззвали к Митре. Сегодняшняя молитва особенно взволновала Грациллония. Нет, он всегда любил бога и старался жить по закону Его, потому что так честнее, правильнее. Так учили и отец, и строгий дед. Но любовь к богу нечасто овладевала всем его существом, нечасто проникала до самых глубин души так, как здесь, сейчас, на открытой веранде родного дома, под ласковыми солнечными лучами. Мир в эту минуту стал свят, светел и добр.