– Б…дь, смылся бы с моим телефоном, – пробормотал Павел.
– Он сказал, что сейчас вернется и принесет денег. У нас было только два миллиона. Этого как бы мало. Так он сказал. Но ведь билет покупать не обязательно, да? Ну максимум составили бы на нас протокол. Как в трамвае. Меня уже столько раз записывали.
На этот раз он пошевелился. Она услышала шелест одежды и шуршание целлофана.
– Мне тоже дай, – сказала она и протянула руку.
Их руки искали друг друга в темноте, будто изображая игру в прятки в театре пантомимы. Наконец он схватил ее за запястье, придержал и вложил сигарету в пальцы. Они были сухие и теплые.
– Ты когда-нибудь был в Закопане? – спросила Беата.
– Да.
– Горы красивые?
– Не знаю. Мы приезжали вечером, загружали товар и сразу назад.
– Какой товар?
– Кожа, дубленки. Потом мода прошла и ездить перестали.
– И ни разу гор не видел?
– Нет. Один раз мы приезжали днем, но был туман.
Огоньки сигарет плавно чиркали в темноте, оставляя красный след. Ни единого звука, ниоткуда. Слышно, как дым выходит изо рта. Слышно, как бьется сердце. Они были совершенно одни. Город притаился внизу. Над кольцевой развязкой поднималось медное зарево. Тела лежащих в постелях людей приобретали красный оттенок, словно их и правда вылепили из глины и затем обожгли на огне. Тихо урчали холодильники, на часах совершенно беззвучно высвечивались цифры – часы и минуты. Термостаты чутко реагировали на температуру воздуха. Где-то в промзонах, в допотопных холодильных камерах попеременно то конденсировался, то испарялся фреон. Электрический ток бежал по проводам, поддерживая жизнедеятельность города. Девушки в бюро заказов клевали носом. В бетонных тоннелях падал уровень сточных вод, их течение замедлялось, а кое-где вообще сходило на нет. Беата раздавила окурок и сказала:
– Мне надо идти.
– Куда?
– Домой. Он может позвонить.
– Как хочешь, – ответил Павел.
Он услышал, как внизу стукнула дверь, и снова наступила тишина.
Разное снилось людям в ту ночь. Сны снятся всем. И плохим и хорошим. Пакер заснул на заднем сиденье, и снилось ему, что он часовых дел мастер. Будто сидит он себе в тепле, в мягком кресле, а люди несут и несут ему свои часы. Светит лампа, а на большом столе лежат сотни ходаков. Одни тикают, другие только показывают цифры, а есть и такие, в которых стрелки крутятся благодаря кварцевым сердечкам. Пакер берет те, что тикают, подносит к уху и блаженно вслушивается в этот тихий звук. Потом рассматривает ремешки и браслеты. Откручивает или поддевает чем-нибудь крышки корпусов, чтобы проверить, нет ли внутри пыли, и посмотреть на маленькие красные камушки. Эти, нынешние, модели не такие интересные, и он отодвигает их в сторону, кладет отдельно, и хотя некоторые из них стоят немерено, Пакер проявляет к ним полное пренебрежение. Вот в механических нет никакого жульничества. А от электронных не знаешь чего и ждать. Если механические встали, то ясно, что с ними что-то случилось. А если встали электронные, то такое чувство, что навеки, будто умерли. Бывает, в механизм «атлантика» только дунешь, а он уже заводит свое «тик-так», уже разгоняется и чирикает, как крохотная серебристая птичка. Даже «пилоты», «востоки» и «ракеты» обладают своим звуком, а эти «касио» – скука смертная, всего лишь дозированное поступление электронов, обычное для природного мира дело, – ничего интересного. Вот что снилось Пакеру. Он сидел в черных нарукавниках, белой рубашке и время от времени брал лупу, чтобы поглубже заглянуть в брюшко часов. Рядом стояла непочатая бутылка «Королевского» и лежала целая пачка «Каро».
Белобрысый и Болек не спали. Белобрысый вел машину, а Болек сидел уставившись в пустоту Лазенковской. Въезжали на мост. Справа темнел Торвар.[63] Болек думал об Ирине, сравнивая ее с Силь. Если их поставить рядом, они прямо как мать и дочь. На самом деле это тоже смахивало на сон, потому что одна плавно превращалась в другую помимо его воли. Он ехал к Силь, но, если по правде, ему хотелось к Ирине. Мужчине нужно, чтобы женщина его понимала. А что могла понять Силь? Ничего. Он пытался вспомнить себя в шестнадцать лет, но ничего, кроме разных происшествий, в голову не приходило. Такой же дурочкой была и Силь, а ему хотелось, чтобы кто-нибудь, хоть раз в жизни, понял его без слов. Кроме того, Ирина была значительно крупнее. Серебряные круги от фонарей были похожи на ее серьги, а ночь – на черный лифчик, который он заметил в вырезе ее платья. А Силь – просто воробей, даже схватить не за что. Силь и Ирина. Ирина и Силь, повторял он, и от этого повторения «а» куда-то задевалось и вышло Ирин. Как красиво, подумал Болек. И решил: в следующий раз, когда они увидятся, он обязательно так ее назовет.
А Белобрысый никогда и не просыпался, хотя и смотрел на все, как правило, открытыми глазами. Жизнь принимала какие попало формы, – о чем тут думать. Делай так и так, и выйдет то и это. Во сне задумываться нечего, точно так же, как ото сна невозможно увильнуть. Люди и вещи существуют лишь постольку-поскольку. Вещи даже надежнее, потому что меняются они медленнее, чем люди, которым то одно подавай, то другое. Он знал чего хочет и брал это без всяких комплексов.
Проезжая над Парижской, он хлопнул ладонями по баранке и сказал:
– Не волнуйся, шеф. Мы его достанем.
– Я не волнуюсь. Так, задумался, – сказал Болек.
А Зосе снился Панкратий. Во сне он был большим, больше собаки, размером почти со льва. Они рыскали по темным закоулкам уверенным, пружинистым шагом. Зося чувствовала себя с ним сильной, проворной, освободившейся от ненужных мыслей. По-настоящему это он ее вел. Рукой она касалась шерсти у него на загривке. Под кожей перекатывались твердые мускулы. Мокрый асфальт блестел, а дома вокруг становились все ниже. Света в окнах не было, припаркованные автомобили были старые и убогие. Зося никогда здесь не была, да и не пошла бы она никогда сюда одна, но сейчас ее взгляд пронизывал темноту насквозь. Она была вся в черном. Но это тоже был не сон, а лишь игра Зосиного воображения – потому что она лежала с открытыми глазами. Панкратий спал, свернувшись в клубок на подушке. Окна были занавешены, и везде горел свет.
Пейзаж за окном был освещен, как большая сцена. Бесконечный мир, простиравшийся снаружи, казалось, был заключен в голубую коробочку. Утро пятницы, значит, как всегда, с Охоты на Прагу, с Жолибожа на Мокотов и обратно тянутся вереницы автомобилей, а в голову лезут какие-то геометрические мысли. Плоскости домов заходят одна на другую, а обе вместе – на плоскость неба. Свет с востока разбивается о прямые линии крыш. Внизу лежит тень. Лужи еще стянуты льдом, лед отражает свет, тот падает на стекла, те множеством блестящих плоскостей тоже отражают его и преумножают эти отражения до бесконечности, и одно из них попадает в зрачки его глаз. То, что он видит, – это только сумма или производная от бесчисленного множества рефлексов – такая мысль принесла ему удовлетворение. Стой себе и ладно – раз все равно не знаешь алгоритма извлечения смысла из миллиона случайностей. Кольцевая развязка отражалась в его мозгу, как в выпуклом зеркале. Он представлял, как картины стекают вниз по полированной сферической поверхности и исчезают, но вид за окном – это как вечность, ему не будет конца. Единственное, что ему мешало точно интерпретировать действительность, – то, что за этим лазурным краем невозможно было ничего углядеть. Тут он прервал свои размышления, и вещи вновь заняли свои привычные места. Это было нетрудно, потому что мысли у него вообще-то уже закончились, как кинолента. Если раньше они тянулись вереницей разнообразных картин, то теперь в голове с легким шелестом прокручивалась совершенно прозрачная лента.
– Ну вспомнил наконец? – услышал он голос за спиной, но не обернулся, потому что не хотелось возвращаться туда, где было темно, тесно и чересчур сложно.
– Даже полотенца, б…дь, у тебя нет. – Павел расчесывал пальцами мокрые волосы. – Ни лампочки, б…дь, ни туалетной бумаги, память и то отшибло. Мне нужен этот номер, слышь, ты?