Выбрать главу

Хотя Римский был остроумен и обладал живым чувством юмора, хотя он и выработал свой собственный литературный стиль, его литературный вкус был ограниченным в худшем смысле этого слова. Либретто его опер, 8а исключением «Снегурочки» (Островского) и «Моцарта и Сальери» Пушкина, запутанны и плохи. Однажды я обратил внимание на какой-то анахронизм в одном из них: «Но, дорогой маэстро, неужели вы в самом деле считаете, что подобное выражение существовало в пятнадцатом веке?» «Оно в ходу сейчас, и это все, о чем надо заботиться», — был ответ. Римский не мог думать о Чайковском иначе, как о «сопернике»: Чайковский имел в Германии больший вес, чем Римский, который завидовал этому (мне кажется, что Чайковский отдаленно повлиял на Малера; послушайте музыку четвертой части Первой симфонии Малера ц. 16–21, и пятую часть Второй симфонии начиная с ц. 21). Римский не уставал повторять, что «музыка Чайковского свидетельствует об отвратительном вкусе». Тем не менее, Римский с гордостью выставил в своем кабинете большую серебряную корону, поднесенную ему Чайковским на первом исполнении Испанского каприччио. Чайковский присутствовал на генеральной репетиции и был настолько восхищен блеском музыки, что на следующий день преподнес Римскому этот знак своего уважения.

Римский был англоманом. Он выучил английский язык во время отбывания им воинской повинности в качестве офицера флота; не могу сказать, насколько хорошо он владел этим языком, но английскую речь я впервые услышал из его уст. Он часто делал замечания в сторону по-английски. Как-то раз, когда один молодой композитор пришел показать ему свою партитуру, но от волнения забыл ее в дрожках. Римский посочувствовал ему по-русски, но прошептал мне по английски: «Да будет благословенно небо!»

Римский не упоминает обо мне в своей автобиографии, потому что не хотел отмечать меня знаком особого внимания; у него было много учеников, и он всегда избегал оказывать кому-нибудь предпочтение. Мой брат Гурий упоминается там, поскольку он пел в кантате, сочиненной мной для Римского и исполненной у него на дому. После этого события Римский написал моей матери прелестное письмо, в котором давал высокую оценку нашим талантам.

Римский присутствовал вместе со мной на премьерах двух моих сочинений. Первое из них — Симфония Ми-бемоль мажор — посвящено ему (рукопись все еще находится в руках его семьи). Она исполнялась в Санкт-Петербурге 27 апреля 1907 г.; я помню дату, так как мой дядя Елачич преподнес мне в честь этого события медаль. Римский сидел рядом со мной и время от времени делал критические замечания: «Это слишком тяжело; будьте осторожнее с применением тромбонов в среднем регистре». Поскольку концерт давался днем, и билеты были бесплатными, я не могу утверждать, что аплодисменты означали успех. Единственным плохим знамением был Глазунов, который подошел ко мне со словами: «Очень мило, очень мило». Симфония шла под управлением императорского капельмейстера Варлиха, дирижировавшего в генеральском мундире. Однако моя вторая премьера, «Фавн и пастушка», прошедшая в том же году в одном из беляевских русских симфонических концертов под управлением Феликса Блуменфельда, должно быть, раздражающим образом подействовала на консерватизм Римского, что теперь может показаться невероятным. Первую песню он нашел «странной», а применение целотонной гаммы подозрительно «дебюссистским». «Видите лиу— сказал он мне по окончании, — я прослушал это, но если бы мне пришлось через полчаса прослушать это заново, я должен был бы снова сделать то же усилие, чтобы приспособиться». К тому времени собственный «модернизм» Римского базировался на немногих шатких энгармонизмах.

«Погребальная песнь» для духовых инструментов, написанная мной в память Римского-Корсакова, была исполнена в Санкт- Петербурге под управлением Блуменфельда вскоре после смерти Римского. Я вспоминаю эту вещь как лучшее из моих сочинений до «Жар-птицы» и наиболее передовое по использованию хроматической гармонии. Оркестровые партии должны были сохраниться в одной из музыкальных библиотек Санкт-Петербурга; мне хотелось бы, чтобы кто-нибудь в Ленинграде поискал их; мне было бы любопытно посмотреть на музыку, сочиненную непосредственно перед «Жар-птицей». Увы, единственной данью, которую я с того времени отдал Римскому, было дирижирование его симфонической поэмой «Садко» (не оперой; эта симфоническая поэма интереснее оперы), единственной из его вещей, которую я считал достойной возрождения.