Отождествление поэзии с надеждой, о котором Бонфуа впервые писал в 1950-х годах в программном эссе «Дело и место поэзии», приобретает для него, пожалуй, еще большее значение в старости — впечатляющим подтверждением, в частности, могут служить финальные строки написанной спустя полвека с лишним поэмы «Настоящее мгновение». Интуиция, которой всегда следовал этот автор, в сущности проста: она заключается в том, что труд поэта, в полной мере раскрывая потенциал слов — в первую очередь «основных», но не только их, — уточняет и проясняет контуры «разделяемогос другими места жительства». Такая поэзия предполагает трезвость, антинарциссичность взгляда, не искажаемого соблазнами тотализующей мифологизации мира или собственной судьбы. Нельзя сказать, что Бонфуа полностью выносит за рамки своего творчества личную биографию, но ее наружная канва сведена к скромному минимуму. Места, оставившие наиболее глубокий отпечаток в его памяти, фрагменты личного земного рая — Вальсент зрелых лет, Тур и Туарак детства, Варбенде старости, — упоминаются с благодарным восхищением, но в этих пейзажах при всем их очаровании нет ничего экзотичного, как и в жизненных событиях, для которых они служат фоном; не отличаются какими-либо яркими, экстраординарными чертами и человеческие фигуры, появляющиеся на страницах его книг, — отец, мать, любимая женщина, ребенок, учителя и друзья. Единство и стройность пространства, выстраиваемого стихами и прозой Бонфуа, обеспечивается не элементами жизненной фабулы, которые неизбежно уводили бы к «грезам о себе», а единством мысли, питающейся не только самим делом поэзии, но и другой его практической деятельностью разного рода: это, условно говоря, «занятия философией», «занятия переводом» (прежде всего драматургии и поэзии Шекспира) и «занятия историей искусства».
В то же время последовательность и связность художественного мира Бонфуа — как говорил сам поэт в одном из интервью, он «копает в одном и том же месте», — вовсе не означают его однородности, монотонности. Разнообразие этому миру придает среди прочего варьирование жанровых форм: от небольших стихотворений (в последние годы Бонфуа особенно часто использует свободный аналог сонета) до пространных, развернутых стихотворных медитаций (две такие поэмы вошли в наше собрание); от коротких прозаических текстов, которые за неимением лучшего термина можно назвать стихотворениями в прозе, до более объемных «привидевшихся рассказов», récits en rêve, как их называет автор. Впрочем, границы между ними, особенно в прозе, размыты, проницаемы; кроме того, одни и те же мотивы переходят из стихов в прозу и наоборот. Все эти формы представлены в настоящей книге.
НАСТОЯЩЕЕ МГНОВЕНИЕ
Вычеркивая больше[1]
Фотография
1
Циклы сонетов «Вычеркивая больше» и «Об Амуре и Психее» впервые были изданы небольшой отдельной книгой: Yves Bonnefoy,
Избери я другое просодическое решение, чем четырнадцать стихов, разделенных на два катрена и два терцета, эти стихотворения не были бы написаны — что, может быть, не так важно, но тогда я не узнал бы всего, о чем должен был рассказать мне тот, кто существует внутри меня.
Приоритет, отданный форме, позволил словам следовать прежде всего их звуковой реальности, и они сами установили между собой отношения, которых я не мог предвидеть. Необходимость избегать в столь тесном пространстве повторения любого, даже самого скромного словечка — если только повтор не был намеренным — стерла исходные мысли, образы, и под ними обнаружились другие. Формальное ограничение стало буром: пробивая один за другим уровни защиты, оно открыло доступ к воспоминаниям, которые не находили выхода или были бесследно вытеснены.
Это я и называю «вычеркивать больше». Форма, на уровне риторики пассивная, подчиненная тому, что мы, как нам кажется, знаем и хотим высказать, в поэзии позволяет деконструировать эти наши представления, раскрывать лежащие под ними другие слои смысла. Позволяет trobar [изобреть, находить (
Комментарии к отдельным стихотворениям цикла «Вычеркивая больше» призваны конкретизировать представление о «других слоях смысла», упомянутых автором; поэтому стоит предварить их несколькими словами о биографической основе образа его отца, вокруг которого строится начальная часть этого цикла.
Жизнь Эли Бонфуа (1888–1936), молчаливого, замкнутого человека, работавшего кузнецом в железнодорожных ремонтных мастерских, оборвалась рано, когда будущему поэту было всего 13 лет. Память об отце и его смерти, связанные с нею переживания отразились в некоторых рассказах Бонфуа, а затем и в его поздней поэзии. В предисловии к альбому фотографий заброшенных заводских цехов, которое Бонфуа написал по просьбе авторов, он признавался: «…мне запомнились и мастерские, и железнодорожные депо. Более того, эти воспоминания стали одним из основных слагаемых, основных источников моей памяти и даже, возможно, одним из сильнейших импульсов, побуждающих меня писать, — ведь, как мне теперь думается, я пишу для того, чтобы дать слово моему отцу, который не умел говорить. Когда я болел корью, ангиной, он приходил ко мне и садился у моей постели, но сидел молча, не говоря ни слова. Я не забыл эти моменты, я часто их вспоминаю» (Thierry Cardon et Michel Diaz,
Стихотворения, посвященные отцу, — парадоксальные акты любви, попытки извлечь из бессловесности и безвестности человека, умершего давно, более шестидесяти лет назад. Эти попытки заведомо обречены на неудачу, такими признает их и автор. В то же время они позволяют ему раз за разом возвращаться к любимым мотивам, проблематизируя саму категорию образа, с одной стороны, а с другой — испытывая способность поэзии на мгновение восстанавливать утраченную целостность, латать «непоправимые разрывы». Фигура отца, кажется, по определению воплощает и глубокую близость с сыном, и не менее глубокое отчуждение от него, и воспоминания о собственном отце помогают Бонфуа исследовать через отношение «отец — сын» более широкую, общую ситуацию взаимодействия с другим, включая и «другого в себе». Важно также, что в образ человека на пороге смерти при этом может проецироваться не только фигура отца, которому сын пытается так или иначе «дать слово», но и фигура самого автора — старого поэта, чья жизнь в момент написания стихов близится к концу. Иногда эти две фигуры сливаются до неразличимости.
2