Выбрать главу

И теперь передо мной, вокруг меня, во мне возникает мир — такой, каким он бывает, рассеивая сонное марево, когда предметы один за другим входят в свое обычное состояние, совмещаются с собственным обликом, вновь оживляя настоящую, подлинную явь: пение петуха, лай собаки на дороге, шум проезжающей вдали машины. Как если бы красные облака были чем-то вроде крупных пятен туши, внутри которых дремали тысячи фантастических фигур, но стоило лишь присмотреться, позволить себе более глубокий взгляд, как сквозь облачный пар проступили бегущая мимо дома красивая дорога с высокими каштанами на обочинах, живая изгородь из кустов, посаженных несколько месяцев назад, — впрочем, плохо принявшихся, садовник должен еще потрудиться.

Казалось, я что-то узнал; я вынужден оставить эту мысль, вернуться к божественному неведению[162]. В доме еще спят: стараясь не шуметь, поворачиваю ключ в двери, ведущей в сад, и выхожу наружу. Несколько красных бликов еще лежат на плитах террасы, зарастающих травой. Надо бы ее почистить — нет, пусть все остается как есть, выпавшее из времени. Толкаю калитку, отворяющуюся с тихим скрипом, иду по дороге. Передо мной — чудесная даль ранней весны, мягкие складки земли, которых коснулись целительные руки бесконечно нежных красок. Дойду до места, где дорога, горизонт и небо разом делают поворот: туз внезапно появляются другие деревья, но от них веет тем же покоем… Теперь я понимаю!

Понимаю… и как же это просто, как ясно! Где витали мои мысли? Неужели я все еще, вплоть до самых последних мгновений, спал глубоким сном? Так и есть: и эти деревья вдали, не только каштаны, но, кое-где, каменные дубы и дубы обычные, и эти облака, утратившие красный цвет — чуть розовеют лишь две призрачные белые полосы, задержавшиеся на склоне холма, где, как говорят, можно видеть расставленные кругами камни, скорее всего надгробия, — и трава, приминаемая моими ногами, и жаворонок, что вспархивает, спугнутый шумом моих шагов, из-под изгороди, — да, все живое, курящееся над светлым сосудом, сложенным из различных природных форм, на краткое время перестало быть обычными сгустками материи, превратившись в знаки текста, каждый день предлагаемого нашей мысли — увы, без всякого результата — утренней зарей. Знаки, конечно, не простые. Бесчисленными кажутся различия, угадываемые в облике букв этого языка, который, умей мы его читать, позволил бы нам существовать по-настоящему, но в этот момент моим глазам открыты они все, все жирные и тонкие штрихи невидимого письма, и какое же блаженство, какой прекрасный смысл мирно дышат в словах, составленных этими буквами! Нет больше недавних формул, равенств, фантастических построений! Я понимаю, я разгадываю то, что мне сказано. И должен сделать так, чтобы эту речь услышали те, кто еще спит. Нужно быстрей отыскать в кармане блокнот, который я всегда беру с собой на прогулку.

Вот он. Где карандаш? Его я обычно кладу в тот же карман. Может быть, в другом кармане, в третьем? Ищу, и все происходит так, как если бы, лежа в постели, я повернулся к стене, — но небесный свет встречает меня и тут, отражаясь в побелке, и я снова слышу пение петуха, собачий лай, шум проезжающего автомобиля. Приподнимаюсь, слушаю. Что мне вспомнилось сейчас? Прекрасное стихотворение Мэтью Арнольда «Dover Beach»[163], особенно его последняя строфа. Стихи о ясной ночи, о спокойном море, но в них слышен и шум гальки, которую ворочает прибрежная волна.

Ah, love, let us be true To one another! for the world, which seems To lie before us like a land of dreams, So various, so beautiful, so new, Hath really neither joy, nor love, nor light, Nor certitude, nor peace, nor help for pain; And we are here as on a darkling plain Swept with confused alarms of struggle and flight, Where ignorant armies clash by night.

Кто я? Я вижу рядом мою любимую, мою спутницу, она, слегка откинув простыню, по-прежнему спит. И думаю о том, что ты сказала мне вчера и что я сегодня понимаю гораздо лучше, — это еще одна страница дневника, которого я не веду. Ты стояла у окна спальни. «Иди сюда», — сказала ты. И в ту же минуту: «Уже поздно!» Почему поздно? Потому что из вечер него света последних летних дней уже исчезло то, что можно было какое-то мгновение различить на трех или четырех высоких деревьях, растущих поблизости, — поразительный приток солнечного сияния, дара, приносимого светом земле. Ah, low, будем жить в этом «поздно», еще таком ярком! Это то же самое, что смотреть на darkling plain[164], правда?

II[165]

вернуться

162

вернуться к божественному неведению — в той же беседе Бонфуа, отвечая на вопрос о смысле, который он в данном случае придает словосочетанию la divine ignorance, прежде всего выражает надежду, что читатель не рассматривает это словосочетание обособленно, вне контекста: «…я питаю недоверие к слову „божественный“, так как оно может создать впечатление, будто я склонен помещать в точку схода вопросов, которые мы себе задаем, некоего бога, стоящего по ту сторону видимости (métavisible)». Эпитет из религиозного дискурса здесь призван лишь подчеркнуть особенную ценность «тех ситуаций — часто каких-то встреч, отношений любви, — когда мы забываем о том, что нам внушает аналитическая мысль» с ее частичными представлениями, замещающими предмет нашего взгляда. Именно в этом смысле «неведение о человеке, которого мы любим», можно назвать божественным, ведь оно сводит на нет «любые наши умозрительные представления о нем, превращающие его в простую схему, абстракцию. Такое неведение, незнание создает возможность для беспрепятственной эманации той яви, какую представляет собой этот человек или природный объект». Неведение, о котором говорит поэт, принципиально отличается от мистического «священного незнания» Псевдо-Дионисия или «ученого неведения» Николая Кузанского. Мистик в своем «переживании присутствия» хочет продвинуться максимально далеко, вплоть до момента, когда «предмет, сделавший это переживание возможным, полностью растворится в нарастающей интенсивности ничем не опосредованного восприятия», когда «в сознании останется только пустота, тьма». Но поэт не готов примиряться с такой отстраненностью от «людей, живущих рядом с нами», жертвовать ими ради мистического опыта.

вернуться

163

стихотворение Мэтью Арнольда «Dover Beach» — цитируется финальная строфа стихотворения «Дуврский берег»:

Любимая, пускай верны Всегда друг другу будем я и ты! Наш мир лишь кажется страной мечты, Прекрасным, ласковым, как дни весны, — Он не подарит нам ни теплых слов, Ни радости, ни помощи в беде. И мы блуждаем в темном поле, где Любой любого умертвить готов, В ночи, где сшиблись полчища слепцов.
вернуться

164

Ah, love… «darkling plain» (любимая… «темное поле», англ.) из цитируемого стихотворения Мэтью Арнольда.

вернуться

165

Примечание автора:

Семь стихотворений в прозе, составивших вторую часть цикла, были написаны в 2013 году после неожиданного краткого посещения дома, куда меня в детстве ежегодно привозили на лето, горячо любимого места, где, однако, после войны мне ни разу не довелось побывать.

Речь идет о большом двухэтажном каменном доме в деревне Сен-Пьер-Туарак, где жили дед и бабушка Ива Бонфуа по материнской линии. Этот дом и летние поездки из Тура в Туарак, продолжавшиеся до 1936 г. включительно, он описал в повести «Внутренняя область» (1972). Осенью 2013 г. Матильда Бонфуа, дочь писателя, ненадолго арендовала этот дом для родителей.