Раскрытые объятья
В глубине пустой комнаты, перед альковом, занавеска, ее складки колышутся под ветром, которым дышит широкое грозовое небо. Материал занавески — слова, даже фразы, и одна из этих фраз — нарисованная фигура, молодая женщина с печальным лицом, в платье, расшитом мелкими плодами и цветами[166]. Кто она, кем была в моем здешнем детстве, одном из многих? Не оживает ли она в эту минуту? Да, она движется, раскрывает объятья, наклоняется ко мне — но чья-то рука, бог знает где, я не вижу, сдвигает занавеску, и эти слова наползают друг на друга. Теперь все заволокло алым, чуть ли не кровавым цветом, насквозь пропитавшим тяжелую ткань.
А что скрывала занавеска? Постель! Обнимая друг друга, почти нагие, там спят небо и земля[167]. В доме, куда я вернулся спустя столько лет, настала ночь; меня это не удивляет. И Большая Медведица, которая появляется в последние годы жизни, — самое прекрасное созвездие — задумчиво омывает своим блеском мужчину и женщину тех давних дней.
Здесь была гостиная. Возле большого продавленного дивана и сейчас стоят букеты сухого лунника в двух тусклых стеклянных вазах. Я так любил эти буроватые цветы, эти желтые листья! Сидел рядом, отзываясь на их шепот словами, которые придумывал сам.
Но как бы почтительно я ни прикасался к ним теперь, аромат лунника угасает под моими пальцами, листья отрываются от стеблей, лепестки осыпаются. Так в прошлом археолог видел фигуры, выходившие навстречу из погребальной камеры, — царя, может быть, или царицу, — но тут же, спустя мгновение, обращавшиеся в прах. Призраки, да, но в их руках еще блестят золотые маски, снятые с лица после пробуждения. Беру несколько кружков лунника, кладу в жестяную коробочку. Сколько раз дом, давно опустевший, наполнялся утренним солнцем, сколько раз по плитам пола растекался багровый свет заката? Выхожу из гостиной. Тысячи птиц, всех пород и размеров, летают, сталкиваясь, крича, в спальнях, одна из которых заперта на ключ; все, что я могу, — это дергать ее дверь.
На заре времен
Я снова в доме из давнего прошлого. И крайне удивлен тем, что все комнаты здесь просторнее, чем я помню; особенно разрослась лестница — средоточие моих воспоминаний, место, где я любил, спускаясь каждое утро с нашего второго этажа, сидеть на одной из ступеней, в приглушенном свете, который сочился из-за толстой кованой двери, слегка приоткрытой. Там же я наслаждался прохладой в жаркие часы дня. А однажды я с этой лестницы упал: отец испугался, закричал, схватил меня на руки.
Но я не помнил, насколько широкими и глубокими были эти ступени из массивного серого камня и как величественно они шествовали вверх, на чердак, — хотя в детстве я очень часто уходил туда, чтобы читать. В обычных домах на чердак поднимаются гораздо реже. И я понимаю теперь, что дом этот — не от мира сего, что его спроектировали в доисторические времена, далеко отсюда. Я почти наяву вижу, как эти нездешние существа, окружив рабочий стол, изучают планы и карты, бескрайние гряды длинных известняковых холмов. Обмениваются взглядами, размышляют. Один из них указывает пальцем на чертеж — на ту точку, где двое маленьких детей, мальчик и девочка, сидят в самом низу лестницы, споря за обладание чем-то, что трудно разглядеть на старой фотографии. Может быть, у них в руках что-то живое? Крохотный, дергающийся, тихо поскуливающий зверек, сросшийся с телом того или другого ребенка, или обоих? Или лоскут огромного звездного неба, в это утро еще не померкший, несмотря на постоянно прибывающий летний свет?
Не знаю, что они прижимали к себе и чему позволили ускользнуть, но вижу, как, уже держась за руки, они поднимаются по лестнице вдвоем.
Не забыл я и то, что этот чердак, с его тяжелыми низкими стропилами из нагретого, пахучего дерева, полом из неплотно прилаженных досок, был на протяжении многих лет местом, где доживали свой век чемоданы — незапертые, набитые с верхом старыми книгами, журналами. По большей части сваленными как попало, но мне часто удавалось отыскать среди них выпуски серии «Я знаю всё»[168], «иллюстрированной всемирной энциклопедии», на обложке которых был изображен одетый в черное человечек с головой в виде земного шара. Зажмурив глаза, погрузившись в свои мечтания, человечек приставляет ко лбу палец — жутковатая картинка! Я стоял на коленях перед одним из чемоданов и читал эти выпуски часами; всматриваясь в темную даль литографий, я видел берега Полинезии и прекрасных полуголых туземцев на морском песке или ужасался при виде комнат, где в блеклом световом круге, отбрасываемом масляными лампами из толстого стекла, теснились кошмарные физиономии, каких раньше я и вообразить не мог.
166
167
168