Выбрать главу

В другом чемодане

— А что было в другом чемодане?

— В другом? Ничего.

— Пусто?

— Нет, в нем лежали письма, пачки, когда-то перехваченные резинками, — но со временем резинки полопались, все смешалось, рассыпалось. И открытки, груды открыток: изображений вокзалов, ратуш или виадуков, в серых, коричневых, голубоватых тонах, на пожелтелом от времени картоне, с пятью-шестью, часто одними и теми же, словами, обычно написанными наискось на другой стороне, рядом с адресом! Поверь, я их не читал, только погружал руки в эти вороха, перемешивал бумагу, производившую приятный шелест, выныривал оттуда с фотокарточками, с портретами почтенных старцев в галстуках, застенчиво улыбающихся женщин с шиньонами и приколотым к платью образком Святого Духа в серебряной оправе[169]. Увы, иногда мне случалось коснуться чьей-то руки, еще живой: она тут же сжимала мою, изо всех сил влекла меня в свой мрак, но я, как ты догадываешься, не уступал, я старался тянуть в противоположную сторону, вверх, к себе, и рука вскоре переставала меня удерживать, бесследно вбираясь в эти выцветшие неразборчивые строчки; иногда при этом я слышал всхлип.

— Ты знал, что это за женщина?

— Да, это, несомненно, была женщина: когда я отрывался от чемодана и вставал на ноги, то замечал под низкими стропилами, в жарком воздухе, наполненном мельчайшими пылинками, — о, это длилось всего долю секунды, — старушку, сидевшую у меня за спиной на низкой скамеечке. Она сидела с отсутствующим взглядом, неподвижно. Почудилось, говорил я себе.

— Но кто она была? Ты не ответил.

— Ее звали Петрониллой. Мне она доводилась двоюродной прабабушкой. Она жила в дальней деревне на известковом плато, держала там бакалейную лавку. Торговала сушеной треской, печеньем в больших жестяных коробках, иглами и ножницами, нитками самых разных цветов, шерстью в мотках. В лавке были даже игрушки, развешанные под низким потолком; их навязывали хозяйке коммивояжеры, которых иногда, в дни изнурительной жары, заносило в эту глухомань. Железные юлы, красные и желтые[170]. Игрушечные скрипки…

— Молчи!

— Ты же знаешь: я молчал всегда. Я унесу мою тайну в могилу. Рука, выглянувшая из-под слов, затянет меня в свою тьму, и вы, друзья, не узнаете, чего добивались от меня эти рыдания, эти возгласы, эти крики ужаса и боли, которые я слышал ночью в пустом доме.

Еще одна лестница

Но первое, о чем я подумал при возвращении, был фруктовый сад: в его дальнем конце существовал подземный ход, о котором я не забыл и теперь, спустя много лет. Невысокая подковообразная стенка окружала каменные ступени, уходившие вниз и почти сразу, как бы ярко ни светило летнее утреннее солнце, пропадавшие в беспросветной тьме. По слухам, где-то там — трудно сказать, где именно, — начинался узкий коридор, оканчивающийся на противоположном склоне долины, в далеком мире, куда надо было бежать в дни бедствий. Никто, однако, не отваживался спускаться по этой лестнице, построенной несколько веков назад и давно заброшенной.

И теперь я снова, в новом веке, стою перед входом в подземелье, под теми же деревьями, что росли там в годы моего детства. Но сегодня памятные ступени выглядят менее жутко; видно к тому же, что их не так уж много, всего дюжина плоских серовато-коричневых камней, слегка щербатых от времени. А в самом низу можно различить освещенную лестничную площадку, причем свет, падающий на нее, похож на дневной.

Набравшись духа, спускаюсь. Останавливаюсь на площадке: слева приоткрытая стеклянная дверь; она ведет в комнату с глядящим на меня окном. Вхожу внутрь, прохожу мимо маленькой кроватки, вполне посюсторонней, застеленной свежими глажеными простынями. Огибаю какой-то стол, вижу в окне долину и, далеко, реку. Еще одна дверь. Выхожу наружу, на террасу: ее трудно не узнать. Я стою на втором из трех или четырех уступов, которыми сад сходит вниз под небом.

До чего же трудно понять, что самое далекое, самое пугающее — возможно, не что иное, как вот это здесь, на первый взгляд столь безмятежное? Чем оправданы эти уловки пространства, с помощью которых оно отрицает реальность, бросает вызов памяти? Вне всякого сомненья, мир, где оно хочет держать меня в плену, — сплошная иллюзия, хотя когда-то я и научился себя от нее защищать[171].

вернуться

169

приколотым к платью образком Святого Духа в серебряной оправе — «saint-esprit», ювелирное украшение с изображением голубя.

вернуться

170

Железные юлы, красные и желтые — Бонфуа имеет в виду эпизод своего раннего детства, когда в лавке Петрониллы «кузену Роже» подарили игрушечную скрипку, а ему самому — всего лишь юлу («Le sens d’un premier écrit», Traité du pianiste et autres écrits anciens, 2008, p 32). Как он признался в частном письме, написанном незадолго до смерти, это было «одним из событий моей жизни, имевших огромное значение», «моим большим несчастьем».

вернуться

171

Вне всякого сомненья, мир, где оно хочет держать меня в плену, — сплошная иллюзия, хотя когда-то я и научился себя от нее защищать — искусительные иллюзии, внушаемые пространством и разрушающие место, — одна из тем повести Бонфуа L’Arrière-Pays, 1972 (рус. пер.: Внутренняя область, М., Carte blanche, 2002).