Рука жадно погружается в бурлящие воды,
То светлые, то темные — отраженье
Дробится, словно у нее больше
Нет сил, чтобы его удержать.
А та, другая, в зеркале? Все ближе
К твоей, почти соприкасаются пальцы,
Но в еле заметном зазоре зияет
Бездна между «казаться» и «быть».
Все же эти пальцы колеблют струны.
Дотянется ли к ним из звуковой глубины
Другая рука, чтобы вести твою?
Но куда? Любовь или мираж, мечта —
Слова, у которых, чтобы пробовать жить,
Есть только вода, зеркало, звук?
Чего мог ожидать от слов
Бог, бродивший здесь в первый день, на заре?
Он всего лишь собрал камни: теперь
Рядом с перекрестками лежат их груды.
Но на следующий день появился ребенок.
Поднял с земли веточку и хочет, робея,
Ее, бесконечную, подарить другим[21],
Удивленно смолкшим, прервавшим игру.
Они смотрят на него, испуганно пятясь.
Небо с грохотом рвется сквозь деревья,
Полыхая там, где я слышал детский смех.
Вечером второго дня мир гибнет,
Того, что могло случиться, не будет,
Всю ночь льет дождь, трава мокра до корней.
Никто из богов не нуждался в нем,
Никто не был с ним, когда он заболел,
Ребенок в лучах солнца, шедший по бульвару
Рядом, был всего лишь мечтой[22].
Никто из богов не умер в ту минуту,
Когда умер он, не нашел его руку
В смятых простынях, никто не трудился
Вместе с ним в мастерской, заменившей ему жизнь.
Что я ни скажу, в моих словах накипает
Его молчанье: отрицает их, велит
Придумать другие, но я не в силах.
Никто на нем не задерживал взгляда.
Того, что могло случиться, не будет.
Слова не спасают, разве что грезят.
«Отец, я горю, ты не видишь?»[24] Но тот
Застыл, хотя двери хлопают, огонь
Бежит по коридорам его судьбы,
Дверей уже нет, их заслонило пламя.
В самом деле, зачем столького желать,
Но не иметь сил? Хотеть говорить,
Но не находить слов? Сожалеть,
Но в одиночестве, тайно от всех?
Забвенье поглотило невзрачную жизнь.
Мне казалось, он ждал только одного:
Огня для этих сухих ветвей.
Иногда мы с ним гуляли по вечерам.
В конце улицы краснело небо, но мы
Ничего не знали, ни о чем не говорили.
Не отчаивайся! Видишь, они склонились
Над одной и той же книгой. Какое-то имя
Перечеркнуто на каждой странице[25],
Но черта, прошедшая по нему, — свет.
О рабочий, построивший у себя в саду
Сарай, где ты что-то мастерил по воскресеньям,
Появись, шагни в тьму полудня,
Книги нет у меня, но ты веришь, что есть.
Выйди из двери, обвитой вьюнками,
Протяни мне свою руку-наковальню,
Пойдем, хромая, в будущее вместе![26]
Не получается вспомнить, увы,
Память тщетно пытается очнуться.
Огоньки под каблуком, сущее ничто.
Это гул воды, и только! Нет, слушай:
Там голоса, и они нас зовут.
Далеко впереди? Мы не знаем. Как будто
В глубине темноты начинает светать.
И ты хочешь[27], чтобы я, как всегда, продолжал
Смотреть, слушать, видеть, слышать,
Ты даже подсказываешь мне слова,
Чтобы я видел дальше, больше знал.
Я согласен, готов, но как мне смириться
С мыслью, что я не нашел слов
Для того, в чьем желании не было надежды?
Что я мог подарить ему, достойное любви?
Что мог сказать, имеющее смысл?
Река? Ее вода стучит в запертые двери.
вернуться
Поднял с земли веточку и хочет, робея, / Ее, бесконечную, подарить другим — бессилие речи, один из лейтмотивов книги, здесь ассоциировано с терпящим неудачу фундаментальным жестом человеческого существования — обменом и дарением. Ребенок — ключевая фигура поздней поэзии Бонфуа, олицетворяющая восприятие мира в его доязыковом единстве, не расчлененном знаками (Б-2012, с. 16–23). Образ ребенка не раз возникает в произведениях, вошедших в эту книгу («Никто из богов», «Вода и хлеб», «Настоящее мгновение», «Длинные тени», «Вместе дальше» и др.)
вернуться
Ребенок в лучах солнца, шедший по бульвару / Рядом, был всего лишь мечтой — параллельное место к фрагменту поэмы Бонфуа «Родной дом», упомянутой выше. Там сын смотрит издали на больного отца, идущего по бульвару после рабочего дня (Б-2012, с 90).
вернуться
На известной одноименной картине Макса Эрнста (точное название: «Пьета, или Ночная революция», 1923) изображен немолодой мужчина в костюме и котелке, стоящий на коленях и держащий на руках то ли мертвого, то ли впавшего в летаргию сына, которому художник придал собственные черты. Бонфуа еще в юности, впервые увидев в одной из сюрреалистских антологий (Petite Anthologie poétique du surréalisme) репродукцию картины, был поражен сходством этого мужчины с его собственным отцом в воскресном костюме. Позже, в 1946 году, когда автор попытался вместе с несколькими друзьями, молодыми сюрреалистами, издавать небольшой журнал, их группа заимствовала название «Ночная революция» для этого издания — выдержавшего, впрочем, всего два выпуска. В своей последней книге «Красный шарф» Бонфуа посвящает картине Эрнста отдельную главу. В этой картине, пишет он, наряду с мотивом социальной революции, актуальным в обществе 1920-х годов, обычно видят эдиповский мотив, восстание сына против отца: контраст между бурым «ночным» колоритом холста, растворившим в себе фигуру отца, и яркой фигурой сына как будто оттеняет революционное «изменение жизни», о котором грезили сюрреалисты. Но, считает Бонфуа, этим очевидным, лежащим на поверхности прочтением смысл произведения далеко не исчерпывается и даже затемняется: образ отца в картине Эрнста наделен не только репрессивными, но и медитативными чертами: в его лице можно прочитать сострадательное (отсюда основное название картины: «Пьета») и даже уважительное отношение к сыну.
вернуться
«Отец, я горю, ты не видишь?» — цитата из «Толкования сновидении» Фрейда. Отец после смерти больного ребенка засыпает и видит во сне, что ребенок пришел к нему и упрекает за то, что он горит, а отец не приходит ему на помощь, — после чего отец, проснувшись, обнаруживает, что постель и рука умершего ребенка обгорели от упавшей свечи. Бонфуа переносит акцент на желание сына вырвать отца из сна. Но если огонь, сжигающий сына, — его способность говорить, которая и побуждает его спасать отца, то отец сгорает в огне немоты и пассивности: его смерть, как и его жизнь, — безвестное угасание, далекое от «небесного света», о котором шла речь в «Пропавшем имени». В конце улиц краснело небо — перекличка с финалом «Красного шарфа», I.
вернуться
Какое-то имя / Перечеркнуто на каждой странице — как и в «Пропавшем имени», утраченное единство — в данном случае единство отца и сына — здесь связывается со светом.
вернуться
Пойдем, хромая, в будущее вместе — напоминание о профессии отца — кузнечном деле, которое ассоциируется с хромым Гефестом.
вернуться
И ты хочешь — по-видимому, обращение к «двойнику», который появляется и в других произведениях из этой книги.