29.
И вот теперь на заднем сиденье этой машины сверлящие глаза Чаплина пригвоздили его к спинке кресла:
— Итак, кто вам платит?
— Никто.
— То есть?
— …
— …
Ему пришлось объяснить им, что не только никто ему не платил, но и сам он был пока никем. К своему собственному удивлению, он вот так, с места в карьер, начал прямо перед ними «разрабатывать сценарий, который должен был бы зажечь кинематографическое воображение Чаплина и Валентино». Он стал рассказывать им, несомый нахлынувшим потоком идей и исторической правды, трагедию кочующего кинооператора, задержанного и казненного в Терезине. То была неплохая мысль: Чаплин вспомнил о том парнишке, который ушел из «Мютюэль фильм корпорэйшн», захватив с собой «Мотиограф 1908» и дюжину его фильмов — как, бишь, его звали-то? — превосходный был оператор, да, латиноамериканец, да, раздувший однажды большой скандал у Кофилда, который предупредил всех шерифов региона («все-таки 216 долларов, Мотиограф“-то!»).
— Это было как раз перед моим уходом из Первой национальной, — вспоминал Чаплин. — Так он, значит, отправился в Латинскую Америку? Он был прав: «It will be mailed to you absolutely free»[32] — гласил рекламный лозунг «Мотиографа»… Так где вы его встретили?
— В Терезине.
Он рассказал им, что оператор скончался у него в доме, преследуемый политотделом полиции, где его приняли за опасного пропагандиста.
— Я же был никем, каким-то никому не известным цирюльником, и им бы и остался, если бы этот человек, этот оператор, погибший под пытками, не умер у меня на руках.
У него не хватило духу отдать его на растерзание этим костоправам. О, вовсе не из политической заносчивости, нет, в Терезине, если вы не хотели кончить пригвожденным за ноги к столбу на центральной площади, вы не совались в политику. Только вот когда умирающий показал ему «Иммигранта», «первый фильм, который я когда-либо видел в своей жизни, кинематограф стал моей религией!» Он, которого иезуит в детстве готовил Богу, а цирюльник-гарибальдиец в юности прочил революции, он, обретя свою истину, посвятил себя кинематографу. И вот кинооператор — «ангел моего Благовещения!» — прежде чем испустить последнее дыхание у него на руках, стал умолять его отправиться в его родной поселок, найти его жену с детишками, отдать им немного денег, которые ему удалось заработать для них… Именно это он и сделал, представьте себе, он сложил свои инструменты цирюльника, закрыл лавочку, взял свой посох странника, пересек плавящийся континент, отыскал поселок оператора, убогую землянку, женщину с детьми, из которых один еще грудничок (он заметил in extremis[33], что этот последний никак не мог быть от оператора, «дело в сроках», но Чаплин и Валентино, казалось, были тронуты этой картиной голодного младенца, прильнувшего губами к истощенной груди. «Тогда я быстро поправился, сказав, что ребенок был последним сыном Долорес, сестры оператора, которая накануне умерла от тифа»), он подробно описал вспухшие животы остальных детей, выступающие ребра кормящей матери, земляной пол хибары, знойное молчание солнца и затем перешел к «заливистому смеху на тысячи тонов», который ему все-таки удалось вызвать у них, когда он стал показывать им «Иммигранта», при этом он не преминул заметить, что по достоинству оценил магию кино и гений сеньора Чаплина, которому удалось насытить голодных, всего лишь «заставив плясать тарелки у них на глазах!» Именно кино сеньора Чаплина оказывалось «пищей для души, которая удовлетворяла и аппетит тела!»
— Я никогда еще не говорил с таким воодушевлением. Даже за столом Моразекки!
Представьте себе его ошеломление, когда Чаплин бесцеремонно прервал его:
— В конце концов, — заметил Чаплин Валентино, — вместо того чтобы садиться на «Кливленд», наш юный друг мог бы точно так же оказаться на «Олимпике», пароходе, на котором эмигрировал я сам!
— В этом случае он выдавал бы себя за меня и его приняли бы за вас.
— И тогда уже редактор «Монинг телеграф» или «Юнайтед ньюс» забил бы тревогу, — ответил Чаплин, — они не отпускали меня ни на шаг во время моего турне по Европе.