С этих позиций вся древняя и средняя история народов представляется как сплошной поток дроблений, бесконечных переселений, завоеваний чужих территорий, полного истребления или поглощения соседних племен и народов.
Заметим, что современные данные советской истории, археологии, этнографии и антропологии опрокидывают всю эту схему, как антинаучную, хотя, конечно, случаи дроблений, переселений и завоеваний, действительно имевшие место в прошлом, не отрицаются.
Но как установить особенности «праязыка», что и является главной целью «сравнительно-исторического» метода? Для этого сравниваемые внутри системы или группы слова и формы путем своеобразного арифметического уравнения возводятся в «праформы». Сумма «праформ» будто бы и составляла основу «праязыка». К восстановлению «праформ» и сводится весь «историзм» буржуазного сравнительного метода в языкознании, причем самый механизм «восстановления» целиком покоится на идеалистическом представлении об изменении речи, как о чисто имманентном, независимом от социальных условий, от особенностей мышления, эволюционном процессе. Для компаративиста, например, совершенно безразлично, при каких общественно-исторических условиях из мнимой «праславянской формы» «ворна» получились русское «ворона», болгарское «врана», польское «врона», кашубское «варна». В сущности, для буржуазного «сравнительно-исторического» метода действительная история племен и народов не существует: действительные или мнимые речевые изменения описываются так, как будто они происходят где-то в безвоздушном пространстве. Это и понятно, если учесть, что компаративисты рассматривают язык как не зависимый ни от чего самодовлеющий «организм».
Не случайно, что выдвинутая А. Шлейхером «генеалогическая классификация языков», за которую ратует проф. А. Чикобава, основывается на представлении о языке, как своего рода биологическом организме с некоторой примесью известной библейской легенды о вавилонском столпотворении и «смешении языков» и некоторых других пережитков «мифологического мышления».
Что же касается собственно истории народов, то исторические предпосылки или выводы компаративистов органически не связываются с самим лингвистическим анализом и его результатами, являются своего рода привеском, «внешней» историей языка, которая чаще всего в работах компаративистов вовсе отсутствует. Стремление во что бы то ни стало остаться в рамках «чисто лингвистического» анализа приводит к нападкам на подход к языку, как к явлению социальному, в классовом обществе отражающему борьбу антагонистических классов. Ошибка проф. А. Чикобава, согласно которому национальный язык является будто бы надклассовым, связана именно с сущностью «сравнительно-исторического» метода.
К сказанному выше добавим, что «сравнительно-исторический» метод имеет дело почти исключительно с описанием эволюции звуковых изменений и грамматических форм. Он игнорирует закономерности лексики и семантики (будто бы явлений случайных, не поддающихся обобщению), а также качественные изменения в самом содержании языка. Поэтому точнее этот метод нужно называть не сравнительно-историческим, а формально-сравнительным.
Формально-сравнительный метод имеет и еще одну, логически вытекающую из него, сторону с далеко идущими научными и политическими последствиями.
Компаративисты, оперирующие этим методом, «объясняют» только общее в системе или группе языков, игнорируя особенное, присущее только одному языку. Между тем это особенное и составляет основную часть того или иного языка. «Объяснение» компаративистов целиком сводится к восстановлению «праформ». То, что поддается возведению к «праязыку», составляет «исконный» слой языка, что не вмещается в «праязыковую» схему, является или заимствованным, или неясным, непознаваемым. А когда дело доходит до заимствований – действительных или по большей части мнимых, – компаративисту предоставляется широкое поле для всякого рода домыслов и политических спекуляций.