Она обладала типичной шотландской бережливостью и пристрастием к порядку. В ее доме соблюдались все условности, принятые в светском обществе. В речи ее не было и следа шотландского акцента. Она — из эдинбургских Рочедов, говаривала бабушка, «а нигде не услышишь такого чистейшего английского языка, как в Эдинбурге». Очевидно, у бабушкиных родных были более широкие духовные интересы, нежели в семье ее непутевого супруга-ирландца, невзирая на всю их Ловат-Фрейзеровскую фамильную спесь.
Я до сих пор храню альбомы в изящных кожаных переплетах, принадлежавшие бабушке, ее сестрам и брату; сюда они записывали стихи собственного сочинения и размышления по поводу тех стихов, которыми они зачитывались; все записи отмечены восторженным благочестием и сентиментальностью. Одно из бабушкиных сокровищ имело всего четыре дюйма в длину и три в поперечнике — крошечная книжечка некоей мадам Коттен, озаглавленная «Элизабет, или сибирские изгнанники». Такие книжки выдавали в награду в 1836 году, когда бабушка была школьницей!
Другая бабушкина книга — учебник французского языка, пожелтевший от времени, — подписана автором, Габриэлем Сюренном: «A mademoiselle Suzanne Rochead de la part de Monsieur Surenne, a Edinbourg, 1880»[3].
Именно по этому учебнику бабушка давала мне первые уроки французского языка.
Мне попадались и собственные ее музыкальные композиции. Не бог весть что, судя по одной из них — набору кадрилей, посвященных маркизе Бредалбейнской. И тем не менее эти реликвии свидетельствуют о весьма развитом уме и о любви к музыке и поэзии, которые мама, ее старшая дочь, унаследовала от нее.
Единственный бабушкин брат, Джон Рочед, автор памятника Уоллесу[4] в Стирлинге, поехал в Австралию, чтобы повидаться с ней, но умер в дороге.
Бабушка, какой я ее помню, была очень похожа на портреты королевы Виктории. Свои серебристые волосы она высоко зачесывала и носила маленький чепец из блестящей материи. Платье она обычно носила из черного матового шелка, с узким лифом и широкой юбкой. На шее у нее была кружевная косынка либо тонкий кружевной шарф, заколотый брошью филигранного золота с большим топазом.
Бабушка — первый человек, которым я всерьез заинтересовалась, возможно потому, что и я ее тоже интересовала. Она всегда приветливо улыбалась при виде меня и восклицала: «А вот и моя бледная веснушка» — и разговаривала со мной так, словно мы с ней — лучшие друзья.
Она усаживала меня на подушечку у своих ног, читала вслух отрывки из книги «Элизабет, или сибирские изгнанники» и учила меня петь.
Иногда она играла на фортепьяно в гостиной и пела шотландские песни: «Джон Андерсон», «Робин» и «В полях под снегом и дождем», хотя Роберта Бернса она недолюбливала.
Гостиная в Клервиле предназначалась для приема гостей. Мы, дети, редко заходили туда, разве что когда бабушка играла и пела нам да в дни рождения и еще — на рождество.
Бывало, я упрашивала бабушку поиграть и спеть, специально чтобы попасть в гостиную. Необыкновенно интересно было сидеть на тонконогом, обитом зеленой парчой стуле и разглядывать забавные безделушки на камине.
С трепетом и восторгом глядела я вокруг: на полированный стол гладкого с причудливыми узорами коричневого дерева, стоявший посреди комнаты, на фотографии в рамках и китайскую вазу, полную сухих лепестков розы. Сбоку стоял столик поменьше, палисандрового дерева, его ящички были набиты мотками шелковых и бумажных ниток всех цветов и оттенков, какие только можно вообразить. Бабушка поднимала крышку столика, доставала коричневую шелковую сумку, всю в складках, и извлекала из нее самые разнообразные сокровища: вырезанную из косточки персика гондолу, веточку коралла, сломанное ожерелье с бусинками венецианского стекла, газовый веер, на котором были нарисованы китайцы и китаянки, предающиеся развлечениям, или лоскутки старых кружев и вышивок; и о каждой вещице бабушка могла что-нибудь рассказать.
Но самым удивительным в этой комнате мне представлялось пианино «Эрард», того же золотисто-коричневого дерева, что и большой стол. Бабушкина игра казалась мне настоящим волшебством. Голос у нее был высокий, серебристый. Пела она без всяких нот, и я очень любила слушать и следить, как ее пальцы легко скользят по клавишам.
— У мамы редкая память, — часто говорили тетки.
Одна из фотографий на столе была в серебряной рамке. Даже тогда, ребенком, я чувствовала, что лицо на фотографии красиво, хоть и принадлежит немолодой уже женщине. Казалось, она вместе со мной слушала пение и игру бабушки.