— Мы их словом, они нас — делом, а дело Булгарина, как известно, кроме всего прочего — доносы Александру Христофоровичу. Донос — потому что конкуренции боится. Да из злобы и зависти. Затейлив, игрив Булгарин — развлекается. А и наскочил на булавку Пушкина, всё равно неизвестно, уймётся ли. Разве что царь прикрикнет...
...Пока что несколько времени назад на него, Антона Антоновича Дельвига, совершенно неприлично кричал Бенкендорф. Кричал, краснея от искусно подогреваемой злости.
Дельвиг смутился тогда и не нашёлся сразу, от первого непривычного и неприличного «ты». Чего раньше не бывало. Забавно!
Лицом ещё умеренно румяный, с этой будто мыльной, отступившей ото лба шевелюрой, вполне приличный господин, Бенкендорф на этот раз был страшен:
— Где? Где, укажи мне, найдётся предмет, какой ты, Пушкин, Вяземский не подвергли осмеянию? Аристократы, чистюльки — славить отечество у них рука не поднимается — горды. Горды? Глумливы и ленивы послужить, да. Всех в Сибирь, кабы моя воля, всех в кучку сбить, чтоб не скучали, почту не обременяли. А? Тебя — первого, газету твою прихлопнуть, не за азарт, за глупость. Азарта с тебя, положим, как с паршивой овцы!
На этих словах Бенкендорф осмотрел Дельвига с головы до ног, что называется обливая презрением. Но барон уже несколько оправился:
— Я только хочу напомнить, что перед вами не холоп и не осуждённый ещё...
— Помолчи, — прервал Бенкендорф голосом человека, у которого очень болит голова. — Помолчи, не бери греха на душу. Не ножом одним убивают, словом — тоже. В любом другом государстве за ваше мальчишество вы жизнью поплатились бы. Из мальчишек, сударь мой, давно выросли. Но всё мальчишествуете! И мальчишек же развращаете брожением умов, даже и в доме своём.
— Ваше превосходительство, мне тридцать два, друзья мои или ровня мне, или старше... Разговоры частные: литература...
— А Пушкин не литературным ли своим даром сотрясал и разжигал умы? Если же так, то железа одних, а может, и сама смерть иных не на его ли совести? А? — Бенкендорф уже сидел за столом и говорил тиховкрадчиво. Любимый приём его был показать: служит царю до забывчивости, но умеет взять себя в руки.
Дельвиг не сел на стул, который глазами очень выразительно предлагал ему шеф жандармов. И голос у него тогда стал спокойный, чуть хриплый от простуды:
— Я политических разговоров, смею уверить, в своём доме не веду и не слышу. Так кто мог слышать?
— Спроси своих друзей кто.
— Среди моих друзей нет господина Булгарина. — Это уже был выпад, и, особенно дорожа «Литературной газетой», от такового можно было бы, пожалуй, и воздержаться.
— Булгарин знаком со мной. Отчего же вам, барон, гнушаться его знакомством?
— Булгарин в моём доме не бывает, как, полагаю, и в вашем, ваше превосходительство...
— Он полагает! Предполагает... — Шеф жандармов задумался на минуту, как перед важным решением. Решение к нему пришло, он сказал веско: — Мы предполагаем, да Бог — располагает. Цензора — под суд! Газеты больше и памяти не будет!
...Газета, на некоторое время прекращённая, даст Бог, воскреснет и продерётся сквозь рогатки, придирки, подозрительность цензуры. Да вот он сам — плох. И нынешней радости не вышло. Кто-то распустил слух, мол, выставили Фаддея к позорному столбу в книжной лавке не то Лисенкова, не то Сленина и продают по синенькой, пятирублёвой, ассигнации. Ан нет!
Тут Дельвиг почувствовал особую слабость во всех членах, как будто сама жизнь уходила из него оттого, что анекдот этот так и оказался — анекдот.
Жена принесла чаю и, позвякивая ложечкой в стакане, смотрела на него встревоженно.
— Только ли радости в жизни? Только ли? — сказала умные слова, поставив стакан на столик рядом с диваном. — Жизнь так длинна ещё, успеете и на кулачках подраться. Садитесь, Аннет, садитесь, сейчас подадут и печенье, нынче славное вышло, сами пекли...
Она была молода, любима и многого не понимала. Будущее рисовалось ли ей? А если — да, то в каком свете? И уж во всяком случае, не могла она себе представить, что через несколько месяцев, отвернувшись к стене, вот на этом самом диване скончается её муж, поэт Антон Антонович Дельвиг. Человек, о котором говорили: приятнее, мягче в обращении, честнее в делах, вернее в дружбе — не сыскать.
Что прекратило его жизнь? Как будто — гнилая горячка. Многие болезни тогда так определяли. Но при том надо помнить обязательно: за несколько дней до этого Бенкендорф опять вызвал Дельвига и, когда выговаривал, губы его были узки и непримиримы. И хотя слова шефа жандармов на этот раз оказались куда умереннее, в глазах мёртвой злобой прыгала серая балтийская волна. Дельвиг вдруг понял: шеф жандармов выбрал его. Из трёх ненавистных — именно его.