Выбрать главу

Было время, сразу после того как она стала вдовой, ей захотелось тишины и чтоб даже письма не приходили. Когда толпа собралась под окнами, а Пушкин ещё лежал в гробу, все думали, она не видит, не слышит, не понимает, что вокруг. Но она слышала и понимала, что это значит, когда прямо в открытые двери парадного залетело: «Женщина осиротила Россию!» Она забилась в дальние комнаты не только от страха одиночества, от тоски, оказавшись без привычной защиты, без его самоотверженной любви, в которой не было сомнения. Она испугалась расправы самой прямой.

И сейчас опять боялась встреч и обвинений. Мстить ей в её положении было очень легко.

...Необходимость вытряхнула её из привычного, глухого, но мягкого футляра вдовства и приказала действовать. Надо было преодолеть себя, поехать в Михайловское. Надо было сделать так, чтоб у Пушкина наконец была могила, достойный памятник, а не холмик, наскоро набросанный над гробом. Надо было приехать сюда с детьми, чтоб на неё не накинулись с новыми осуждениями: «Хотя бы догадалась деток привезти на могилку». Эту фразу и притворно сладкий голос, который должен произнести её, она услышала от Александры несколько дней назад.

Александра от злости рвала мокрые, скрученные жгутом носовые платки и предсказывала всё, чем встретит их Михайловское, с чем встретятся они в Тригорском...

Это будет, как если бы сунулись они на пасеку тревожить пчёл — так говорила Александра. И в то же время непоследовательная, как всегда, торопила её, будто в Михайловском они могли ещё застать живого Пушкина. Не того, какого знали в действительной жизни, в своём доме. Не того, чью мучительную, невозможную для воспоминаний смерть они обе видели.

Совсем другого, молодо, весело идущего в Тригорское. Ещё незнакомого им, хотя старшие сёстры зачитывались его стихами, особенно Александрина. Тот Пушкин спешил по светлой и сейчас видной тропинке, между полями, мимо сосен — в гости. У того Пушкина было другое лицо, другая походка, и он всё ещё шёл в Тригорское, что было обидно до боли в сердце. Потому что она была жадна и ревнива, а вовсе не равнодушна, в чём обвиняли её многие. Она предпочла бы, чтоб его жизнь вообще началась при ней и не существовало бы в этой жизни никаких тригорских барышень. Тех, которые в её воображении, давно перестав быть барышнями, всё ещё играли ему Россини. А он всё ещё отплясывал с ними, не чинясь, какой-то особый вальс-казак и галоп через все комнаты григорского дома.

...Карета двигалась без особых толчков, по мягкой пыльной дороге, лицо Александры покачивалось устало и безнадёжно. Наталья Николаевна часто думала о том, кому хуже: ей, у которой всё было; или Азиньке, у которой ничего не было?

Александра в минуты особой тоски кричала неразумно:

   — Даже твоё горе и то лучше! Даже судьба Екатерины, сестрицы нашей дорогой: у неё дети. И ты дура, Таша, если не понимаешь, а моё всё в песок ушло, ничего за мной нет, как ни оглядывайся! Мне уже тридцать второй, и что за утешение пример: дурочка Бакунина в тридцать девять замужество вымолила! Мне-то Бог ничего сладкого не кинет, если до сих пор не расщедрился, как ты не понимаешь!

Когда находила такая минута, Александрина страшно поднимала руки, страшно сжимала пальцами выпуклый высокий лоб, глаза косили больше обычного.

Между тем считалось, что Азинька — её опора...

Опорой её были дети. Они стали её царством, утешением, гордостью. Она по-настоящему ощущала жизнь, когда они, приникая, обступали её, тёрлись о колени, прижимались к плечу, тесня друг друга. Телесная, младенческая связь их с нею как бы продолжалась: кроме неё, у них никого не было, и это придавало ей силы необыкновенные.

Но сейчас, вместе с предвечерней прохладой, страх обступил её так отчётливо, что она чувствовала его покалывание в кончиках пальцев, в обмякшей внезапно спине. Сразу захотелось к чему-нибудь прислониться, а ещё лучше разбудить сестру и детей.

Но Александра Николаевна проснулась сама.

   — Что? Уже? Подъезжаем? Сердце вздрагивает? — спрашивала она у сестры, делая вид, будто её собственное совершенно спокойно. — Представляю, что ты успела себе нарисовать с твоим-то воображением...

   — И ничего особенного. Я о детях думала и о лесах. Совсем не те леса, что наши...

   — А жители лесные? Но я не намерена играть в смирение, и если тригорские попробуют нас упрекать, хотя бы тем, что явились к Пушкину так поздно...