Выбрать главу

— А Иван-от Федоров твой ныне на Москве, на княжом дворе служит!

Высказала и замолкла вновь. Только уже накормив (у Васьки начинали слипаться глаза) и провожая в боковушу, к ночлегу, домолвила:

— И Лутоня тебя сожидает который год! Жонка добрая у ево, жалимая, и детки уже болыпенькие стали. А ты, значит, Василий, еговый брат старшой!

Высказала твердо и, не успел Васька удивиться по-настоящему, почто боярыня уведала имя его брата, добавила:

— А я Наталья Никитишна, Иванова матерь! И деревня ета наша, Островов. Я ведь тебя, почитай, сразу признала, когда привели, сердцем почуяла, что свой! Вот тебе постель, вот рядно, укройсе! Тута тепло, не замерзнешь, спи!

Васька трепетно схватил Иванову матку за руки, не зная, что содеять, вдруг склонился и поцеловал ее сухую старческую долонь. В глазах стало щекотно от слез.

— Спи! — примолвила она, легко огладив его по волосам, как маленького, и вышла, прикрывши дверь.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Наталья Никитишна повезла Ваську в Москву сама.

— Ты тамо, в Орде, и русскую молвь позабыл, иное слово высказывать, как татарин! Примут за соглядатая ханского, опять насидишься в затворе, не пущу одного! Вот управлю с хлебом, поедешь со мной! — по-хозяйски сказала, твердо.

Васька два дня отъедался и отсыпался, потом сами руки потребовали работы. Взялся чинить упряжь, мял мокрые кожи, готовил сыромять. Увлекся до того, что жаль стало и оставлять работу недоделанной. Но Наталья как твердо задержала Ваську у себя, так твердо и оторвала от трудов праведных:

— Время! Есь у нас кожемяки-то! Довершат!

И вот они едут, и мокрые, рыжие, желто-золотые и ржавые рощи провожают их и дышат отвычною влагой, терпким духом осени. В низинах наносит грибною сыростью, на взгорьях холодный, тоскливо-радостный ветер остужает разгоряченное лицо, и не понять, то ли мелкая морось, то ли слезы так увлажнили щеки, что надобно отирать рукавом?

Москва показалась в отдалении бурым нагромождением рубленых клетей, крыш, с белеющими меж них пятнами церквей, окаймленная серо-белою каменною стеною, зубчато окружившею Боровицкий холм. Когда подъезжали, бросились в очи цветные прапоры костров и боярских хором, кружево деревянной рези на подзорах, "и стаи галок на крестах", как много веков спустя напишет русский стихотворец.

Васька ехал верхом рядом с колыхающимся возком Натальи Никитишны, озирал открывающуюся ему, растущую по мере приближения красоту, мучительно гадая, как его встретят. Ибо пока у человека нет на родной стороне своего дома, своего угла, своей родни-природы, что и накормят, и обогреют, и пригласят к теплому очагу, до той поры и родина — только звук, только тоска сердечная, только бестелесный образ, с которым путник кочует по странам чужим…

Иван явился к вечеру, когда Васька сидел, после бани, в горнице ихнего терема в Занеглименье, в одной рубахе на голое тело, хлебая мясную уху. Отроки во все глаза смотрели на чудного дядю, что всю жизнь пробыл в Орде, а тут возвернулся домой. Серега уже крутился у колен гостя, а Ванята выспрашивал с уважительным восхищением:

— А ты самого Темерь-Аксака видел?

— Тимура? Железного Хромца?

Васька усмехнул настырному любопытству отрока. Как объяснить, что он об этом там, в Хорезме, и не мечтал вовсе, что нужнее всего был ему глоток воды да лишний кусок черствой лепешки.

— Видел один раз, в бою на Тереке.

— А какой он, страшный?

— Далеко было, не видать! Мы ить и доскакать не успели… Погодь, никак, твой батька пришел!

Вылезая из-за стола, едва не перевернул деревянную мису с варевом. Обнялись, замерли оба, смежив увлажненные очи.

— Насовсем? — вопросил Иван.

— Насовсем!

Сели за стол.

— Лутоня как?

— Сожидает! Который год сожидает тебя! — И, не давая Ваське вымолвить слова, Иван договорил: — Погодь! Покажу тебя кое-кому из бояр! Тут колгота у нас о Витовте. Кто и о сю пору не верит его договору с Тохтамышем!