Выбрать главу

Карамзин во всём этом справедливо углядел «баснословие» и засвидетельствовал, что в 1380 году митрополит Киприан в Москве находиться не мог (поскольку Дмитрий не впускал его в Москву, не признавая за митрополита). Что до князей Андомских, Кемских и Белосельских, то они, по мнению историка, «появились много позже битвы». Не поверил он и тому, что у великой княгини Евдокии во время проводов мужа уже имелась сноха (это при княжичах-детках-то?). Во многих списках «Сказания» имелась промашка и того почище: вместо Ягайлы литовскую рать в помощь Мамаю вёл… Ольгерд, умерший за три года до Куликовской битвы.

Но показательно, что и Карамзин не перечёркивал полностью «Сказание» как исторический источник. «Мы, впрочем, не отвергаем некоторых обстоятельств вероятных и сбыточных, в ней находящихся», — осторожно заметил он о Никоновской летописи, имея в виду включённое в неё «Сказание».

Да и как было, к примеру, отвергнуть свидетельство «Сказания» о том, что накануне похода Дмитрий Иванович ездил к Сергию Радонежскому и просил у него благословения на битву? Ведь об этом же самом говорил и Епифаний Премудрый в своём «Житии Сергия». Или как было усомниться, читая в «Сказании», что Дмитрий попросил у троицкого игумена в своё войско двух иноков — Пересвета и Ослябю?

Пусть не упомянул об этом Епифаний, но зато в Синодике XV века имя Пересвета значилось в числе воинов, погибших на поле Куликовом; говорил о братьях-воинах и автор «Задонщины», а знаменитый русский писатель XVI века Иван Пересветов, обращаясь к Ивану Грозному, называл себя потомком двух богатырей, которые «за честь государю пострадали, главы свои положили».

Сверх того сравнительно немногого, что уже было известно русскому читателю о Куликовской битве по «Краткому рассказу» и «Летописной повести», «Сказание» с великим числом картинных подробностей, имён и т. д. сообщало:

о «трёх стражах», в разное время посланных Дмитрием Ивановичем за Оку, — навстречу Мамаю;

о Захарии Тютчеве — особом великокняжеском разведчике;

о десяти гостях-сурожанах, взятых Дмитрием в поход «поведания ради»;

о трёх дорогах, по которым разделившееся русское войско выходило из Москвы;

об «уряжении полков» на Девичьем поле под Коломной;

о поимке «языка нарочита, от вельмож царевых»;

о «приметах» Дмитрия Волынца;

об утренней мгле;

о переодевании великого князя и о его знамени;

о единоборстве Пересвета с «печенегом»;

о действиях засадного полка;

о розысках великого князя, обнаруженного «под сению ссечена древа березова».

Вот почему в своём собственном описании битвы Карамзин неоднократно обращался именно к сведениям, заимствованным из «Сказания».

Такой двойственный подход к «Сказанию о Мамаевом побоище» был как бы завещан Карамзиным всем дальнейшим поколениям русских историков. И в новейшие времена многие свидетельства «Сказания» о Куликовской битве, о Дмитрии Донском и его современниках имеют широкое бытование в науке, обрели в ней все права гражданства.

Но одновременно с этим не умирает и традиция критического, а иногда и гиперкритического подхода к «Сказанию». Следуя такой традиции, в нём видят только «исторический роман», сочинённый много позднее событий, причём сочинённый якобы на основе «Летописной повести», которая, в свою очередь, также признаётся далеко не безупречным источником.

При таком подходе число достоверных источников по Куликовской битве сокращается до одного-единственного — до «Краткого рассказа» Троицкой летописи. Все другие «памятники Куликовского цикла» — «Летописная повесть», «Сказание о Мамаевом побоище», «Задонщина» — выстраиваются по линии убывания достоверности.

Вот почему можно говорить, что о Куликовской битве мы знаем и много и одновременно мало. Если согласиться с тем, что «Краткий рассказ» окружён одними лишь апокрифами, то наши знания о ней поистине скудны. А если согласиться с тем, что наибольшая достоверность «Краткого рассказа» вытекает из наибольшей его хронологической близости к описываемым событиям, то здесь уже проявится скудость и искусственность нашего взгляда на вещи.