Выбрать главу
Нам смерть, как в тучах – проблеск неба,Издалека приносит весть,Что кроме денег, кроме хлеба,Иное в мире что-то есть.Когда б не грозная могила,Как самовластно бы царилаНесправедливость без конца,Насилье, рабство и гордыня,Как зачерствели бы сердца!

Психологически трудно представить, что молодой писатель, еще во многом зависимый от авторитета предшественников и «общего мнения» читательской аудитории, воспитанной на писаревской апологии «нигилизма», апологии Базарова («Умру, – из меня лопух вырастет!»), пошел бы «против течения», не имея никакого опытного знания о предмете своего повествования.

Так или иначе, но дружбу Мережковского с Надсоном соединяет, помимо творческих интересов, некая общая личная тайна, в основании которой – пережитой страх страданий и смерти и стремление к обретению действенной веры, способной этот страх преодолеть:

Долго муза, таясь перед взором моим,Не хотела поднять покрывала И за флером туманным, как жертвенный дым,Чуждый лик свой ревниво скрывала.
И богиня вняла неотступным мольбамИ, в минуту свиданья, несмелоУронила туманный покров свой к ногам,Обнажая стыдливое тело;Уронила, – и в страхе я прянул назад…Воспаленный, завистливый, злобный, —Острой сталью в глаза мне сверкнул ее взгляд,Взгляд, мерцанью зарницы подобный!..Было что-то зловещее в этих очах,Оттененных вокруг синевою…Серебрясь, седина извивалась в кудрях,Упадавших на плечи волною;На прозрачных щеках нездоровым огнемБлеск румянца, бродя, разгорался —И один только голос звучал торжествомИ над тяжким недугом смеялся…
О, слепец!.. Красотой я сиять не могла:Не с тобой ли я вместе страдала?Зависть первые грезы мои родила,Злоба первую песнь нашептала…

Стихотворение «Муза» – одно из самых страшных стихотворений Надсона – посвящено Мережковскому.

* * *

В 1883 году Мережковский завершает гимназический курс и поступает на историко-филологический факультет Петербургского университета.

Старший современник нашего героя вспоминает, что петербургское университетское студенчество тех лет являло собою особый, живущий по самостоятельным, освященным незыблемой традицией законам, «микрокосм».

Тон задавали студенты-естественники, почитающие «настоящими» только точные науки и с презрением относившиеся к филологии и философии, которые считались родом «умственного разврата». Впрочем, позитивистская философия была исключением – чтение Конта и Бентама поощрялось, поскольку их доктрины стремились свести идеальное начало к физиологии и математике. Разумеется, безусловным авторитетом пользовался дарвинизм, недвусмысленно связываемый с пафосом атеистического скепсиса. Традиционная для студенчества вообще интеллигентская фронда в эти годы была еще сильна: в студенческой среде преобладали народнические настроения. Само слово «народ» вызывало самый неподдельный энтузиазм: стоило среди толпы студентов кому-то крикнуть: «Господа, народ!» – как все откликались на это бурными возгласами: «Да здравствует народ!»

Эстетические вкусы были односторонними: ценились «гражданские» стихи Некрасова и поэтов-«шестидесятников», штудировался роман Чернышевского, ценились тенденциозная беллетристика в духе позднего «Современника» с ее непременным пиететом к «мужику» как вместилищу «общинных добродетелей». На студенческих сходках пели:

Выпьем мы за того,Кто «Что делать?» писал,За героев его,За его идеал…

Университет сотрясали политические процессы – достаточно вспомнить дело Александра Ульянова, разразившееся в тот самый год, когда Мережковский переступал порог университета. Политическая лояльность не поощрялась: к студентам-«белоподкладочникам» относились с враждебностью, а неодобрение либеральных взглядов, высказанное вслух, могло повлечь за собой бойкот. В чести были бессребреничество и проповедь жертвенности: студенты щеголяли неряшливой, бедной одеждой и гордились «безбытностью» – имущество большинства составляли тюк с бельем да связка лекций. Зато к изучению наук здесь относились с необыкновенным старанием: считалось позором готовиться к экзаменам только по лекциям и учебникам, надо было освоить, как тогда говорили, «литературу предмета». Очень распространены были кружки самообразования, где шли оживленные дискуссии по поводу прочитанных книг.

Историко-филологический факультет, на который поступил Мережковский, был, как уже говорилось, в то время не в чести, причем это общее мнение разделяла и большая часть университетской профессуры. Так, на вопрос абитуриента, мятущегося между физико-математическим и историко-филологическим факультетами, профессор-естественник мог ответить, брезгливо поморщившись: «У каждого, милостивый государь, свои вкусы: одного влечет к точным знаниям, другой предпочитает копаться в куче навоза». На филологические науки переносилась антипатия к «классическому» образованию, выработанная у большей части воспитанников университета в гимназические годы. С другой стороны, и кадровый состав историко-филологического факультета терялся перед созвездием ученых с мировым именем (Менделеев, Бутлеров, Сеченов, Вагнер, Бекетов), украшавших тогда факультеты естественных наук.

Судя по явно автобиографическим фрагментам, вошедшим в первую повесть в стихах «Вера», факультет произвел на Мережковского не самое благоприятное впечатление, хотя первые дни он с восторгом бродил по университету, с благоговением заглядывая в большие аудитории, лаборатории и библиотеки и предуготовляясь с прилежанием внимать лекторам. Последние быстро разочаровали: философию, историю, юриспруденцию здесь читали схоластически, не особенно заботясь о влиянии лекционного материала на слушателей. Отношения с товарищами тоже не наладились: подобно герою своей поэмы, Мережковский не мог узнать в них «студента добрых старых дней»:

Где искренность, где шумные беседы,Где буйный пыл заносчивых речей,Где сходки, красные рубашки, пледы,Где сумрачный Базаров-нигилист?…Теперешний студент так скромен, чистИ аккуратен: он смирней овечки,Он маменькин сынок, наследства ждет,Играет в винт и в ресторане пьетШампанское, о тепленьком местечкеХлопочет, пред начальством шею гнет,Готов стоять просителем у двериИ думает о деньгах и карьере.
(Поэма «Вера»)

Единственным по-настоящему сильным университетским переживанием этих лет оказалось посещение лекций профессора Ореста Федоровича Миллера – известного историка литературы, первого биографа Достоевского. На квартире у Миллера собирались самые ревностные ученики, составившие своеобычный «литературный кружок». За кружкой чая, в чаду табачного дыма здесь спорили «идеалисты» и «народники». Особый интерес вызывало толстовство, только-только начавшее распространяться в кругах интеллигентной молодежи. Среди самых читаемых книг Мережковского в ту пору – гектографированная копия толстовской «Исповеди». Особенно его привлекали идеи «опрощенья», возвращения к идеалу патриархальной жизни и толстовский идеализм, преодолевающий религиозный нигилизм демократической интеллигенции. Но полного согласия со взглядами Л. Н. Толстого Мережковский никогда не ощущал:

…Блаженны те,Кто жизнь проводят в тишине, в заботеОб урожае, в сельской простоте,В слиянии с народом и в работе.Но если верить жизни, не мечте,Но если дел искать, не грез, – увидишь сразуВ непротивленьи злу пустую фразу.
(Поэма «Вера». Курсив Д. С. Мережковского)