Выбрать главу

Были у меня здесь Алянский, Шер, Каменев, Шибайло.

Каменев возится с письмами Пушкина под ред. Модзалевского. Говорит, что примечания Модзалевского — это нагромождение такого необъятного количества фактов, что приходится перерабатывать каждую страницу.

21/II. Думал завтра выписаться из больницы — и вдруг сегодня заболела голова, температура поднялась до 37. <…> Начал собирать материалы для своей книги «От двух до пяти» — для пятого издания, хотя четвертое еще не вышло. Хочу подчитать по психологии, педологии, лингвистике, а то я в этой книге сплошной самоучка. И нужно прощупать более гибкий и обаятельный стиль. Очень казенно и мертво построена вся книга. Этого не замечают, т. к. самый материал умягчает сердца, но я, держа на днях корректуру 4-го изд. этой книги, удивился, до чего я в ней неталантлив. <…>

24/II. Мурочкино рождение. Ровно месяц, как я заболел. Сегодня еду в Узкое. М. Кольцов дает машину — хотя это трудно, т. к. сегодня выходной день. Прочитал здесь «Мелкого беса», «Повести» Герцена, Автобиогр. Щепкина, «Записки» Антоновича, «Дело Засулич», «Игры народов» и пр.5. Вначале я здесь замечал только то, что это Кремлевская, и лишь потом заметил, что больница. Вначале кинулась мне в глаза роскошь этого учреждения, и лишь потом те страдания, к-рые за этой роскошью скрыты. Только Петров, секретарь Обкома Чувашии, с котор. я разговорился в последнюю минуту, здесь показался мне достойным человеком. Все соседи были «пустяки и блекота».

25/II. Вчера на машине Мих. Кольцова в сопровожд. Александры Ивановны и Булатова в 2 ч. дня выехал в Узкое. Трудно передвигать ноги. Ехали мы, ехали по заснеженной ураганом дороге — и наконец шофер отказался ехать дальше. Сплошной снег, не видать дороги. Булатов голыми руками без перчаток взвалил себе на спину мой чемодан, набитый книгами; побежал на гору (дорога шла в гору) — я пошел по бездорожью под ветром (только что из больницы), промочил ноги. В Узком меня не ждали — сунули в библиотеку — поставили там кровать, ноги у меня мокрые. Бесприютность и блекота. Пошел я к Халатову. Он в роскошном номере, с женой, с заведующим Узким, тов. Белкиным (старик доктор), с заведующим Домами отдыха КСУ, с его женой, дочерью,— и все входят новые люди. Обед на десять персон.— «Кушайте». Как всегда семейно, и радушно, и просто. Жена его огорчена: он болен, лечиться не хочет. А он: «кушайте». «Не хотите ли эту книжку?» и пр. В конце концов: «возьмите мой номер, я уезжаю». И меня переселили в роскошн. номер, где я и обитаю сейчас. Показал мне письмо от Алексея Толстого — о прелестях соц. стройки, так что даже странно, что оно начинается «дорогой Арт. Багр.». Это передовица, к кот. приписано неск. слов о том, как надоело ему, Алёшке, писать «Петра». Лег я спать, не заснул — ни секунды не спал, читал поразительный «Ленинский сборник. (Тетради по империализму)». Тоска финская, куоккальская.

5 марта. Завтра уезжаю из Узкого. Погода солнечная, но мороз такой, что я отморозил себе щеку. Дети, ворующие дрова. Я за ними в деревню. Нищета, неурожай, голод. Нет хлеба, п. ч. колхоз огородный, а картошка сгнила и ягоды не уродились. Не сплю совсем. Завтра у меня два выступления. Здесь я переделал «Крокодила», написал 3 рец. и вообще работал больше, чем нужно. Проправил рукопись «Солнечную»; написал фельетон.

25 марта. Приехал в Ленинград Тициан Табидзе. Я у него в долгу: он очень горячо отнесся к нам в Тифлисе,— и надо воздать ему ленинградским гостеприимством. Он в «Астории». Пошел я туда; не застал. Вернулся — у меня Тынянов. Расцеловались. Зовет к себе — у него Табидзе будет в гостях. Пошли. Он удручен вульгарной кинопостановкой Киже. «Если есть в этой кинокартине поручик Киже — это режиссер. Режиссер тут действительно Киже, п. ч. его нет совсем». Я утешал его, как мог, хотя «Киже» действительно плох6. Изо всех актеров ему больше всего нравится Ростовцев. — Зощенковская «Возвращенная молодость» третьего дня была обсуждена публично в «Доме Ученых», причем, отличился акад. Державин, выругавший Зощенку за «мещанский» язык. Федин выступил защитником повести. Говоря об этом, Тынянов обнаружил много сосредоточенной и неожиданной ненависти к Федину. «Федин… защищает Зощенку!! Федин покровительствует Зощенке!! Распухшая бездарность!» и т. д. С такой же неожиданной злобой говорил он об О. Мандельштаме и о Б. Пастернаке: про О. Мандельштама очень забавно. Был в Берлине в одном мюзик холле такой номер: выходили два совершенно бесцветных человечка, и вместо пола у них под ногами была резиновая огромная подушка, и они на этой подушке подскакивали все выше и выше — и улетели в потолок. И их не стало. А про Пастернака — что отец у него плохой (нрзб. — Е. Ч.)… мюнхенской школы, все пишет расплывчато… и сын в отца… все мутные слова, мутные образы…