Выбрать главу

Нужна огромная ненависть, чтобы быть сатириком, создавать карикатуры. А во мне нет ненависти. Во мне есть сочувствие, сострадание, страсть, желание взаимопонимания. А ненавидеть мне приходится редко. Однако бунты Генри я принимаю. Его гнев. Только не могу постичь этого парадоксального сочетания гневливости и восторженности. Мое возмущение потаенно, скрыто, оно какое-то косвенное. У него все это наружу, нараспашку. Ему смешна моя щепетильность: я щажу самолюбие Эмилии и не хочу, чтобы она слышала его шуточки насчет ее несоразмерной туловищу головы. Мое неприятие чего-то никогда не доходит до того, чтобы я стала насмехаться, дразнить или даже просто описывать то, что мне неприятно. Я больше занята любовью. Я не могу, как Генри, неистово охаивать традиционных романистов. Я наткнулась на Лоуренса, и он поглотил меня. И политиков я не трогаю. Я их просто не замечаю. Выбираю то, что могу полюбить, и в этом растворяюсь. Вот сейчас растворяюсь в Генри Миллере, не уверенном в себе, самокритичном, искреннем, наделенном огромной внутренней силой Генри Миллере. И захвачена любовью. В чем он нуждается? Да во всем. Он живет как бродяга. Спит где угодно, в квартире приятеля, в залах ожидания на вокзалах, на садовых скамейках, в кино, в парке. Он одет кое-как, да и та одежда с чужого плеча.

Сейчас он переписывает свою первую книгу[5].

И день за днем ему приходится одалживать деньги, клянчить, напрашиваться на обеды к знакомым. Ему нужно собрание Пруста — я пришлю ему. Я дам ему железнодорожный абонемент, чтобы он мог приезжать ко мне, когда захочет. У него нет машинки. Я ему одолжу свою. Он любит плотно поесть, так я стану кухаркой и буду готовить великолепные блюда. Я хочу, чтобы у него был дом, постоянный доход, я хочу, чтобы он мог спокойно работать.

Сегодня Генри пришел снова. И снова разговор о его второй жене, о Джун. Она полна историй. Несколько версий рассказывала она Генри о своем детстве, о месте, где родилась, о родителях, о своем происхождении. По первой версии ее мать была румынской цыганкой, пела в кафе и предсказывала будущее. А отец, по словам Джун, играл на гитаре. Приехав в Америку, они открыли ночной клуб, где посетителями были в основном румыны. Они как бы продолжили в Нью-Йорке свою румынскую жизнь. Генри поинтересовался, какая же роль была отведена ей в этом предприятии, но ответа не получил. А ему хотелось знать, например, где она выучилась великолепному английскому языку, совершенно сценической английской речи. И вот он повел ее в румынский ресторан и стал наблюдать за ее реакцией на музыку, на танцы, на песни, на то, как таращатся на нее смуглые остроглазые мужчины вокруг. Но Джун уже забыла свою историю и скользила по залу равнодушным взглядом. А когда Генри приналег на нее, чтобы выяснить все же правду, появилась другая история. Оказывается, она родилась на дороге, оказывается, ее родители занимались шоу-бизнесом и постоянно перебирались с места на место. Отец был цирковым фокусником, а мать работала на трапеции.

(Не отсюда ли ее умение балансировать во времени и пространстве, летать, искусно избегая всякой определенности, всякой устойчивой формы? Не отец ли научил ее ловкости рук, трюкам для отвода глаз публики? Но этой истории предшествовала еще одна, в которой она вообще не знала своего отца.)

Генри рассказывает, что в другой раз он услышал, что ее отец был сущим Дон-Жуаном и его ветреность очень подействовала на нее в детстве, привила ей чувство настороженности к мужчинам, убежденность в их непостоянстве. Тут Генри напомнил, что, по ее словам, отец был цирковым фокусником. Но это ее ничуть не смутило. «Так оно и есть, — сказала Джун, — ведь можно быть непостоянным фокусником».

С самого первого дня мне стало ясно, что Генри, живущего радостно и, конечно же, настежь, при ярком свете невольно затянуло в этот лабиринт его любопытство и любовь к фактам. Как простодушный фотограф, он верил только тому, что видит, а тут очутился меж рядов зеркал, бесконечно отражавших самые разные и непохожие друг на друга изображения.

Джун, должно быть, походила на те таинственные фигуры, закутанные с головы до пят в белое, что мелькнут где-нибудь в Марокко на углу улочки и исчезнут, бросив на чужака обжигающий бездонный взгляд. Надо ли бежать за этой женщиной, такую ли он ищет? Но его тянуло вслед за нею, и он шел от истории к истории. Из стремительно промелькнувшего детства в калейдоскопические дни юности, а оттуда в беспокойную, плавающую в табачном дыму зрелую женственность — следом за той, о которой даже официальный паспорт ничего не сможет сказать точно.