И Кирсанов подал бумагу, в которой мы прочли:
«Комиссия по делу об эмиссарах: отставном корнете Шалопутове, пензенском помещике Капканчикове с товарищи, вызывает титулярного советника Аркадия Павлова Кирсанова для дачи ответов против показаний неслужащего дворянина Берсенева».
– Ну, попался! – воскликнул Прокоп, и как-то особенно при этом свистнул.
– Ну что же я сделал? И что мог, наконец, Берсенев…
– Там, брат, разберут… а что попался – так это верно!
– Но почему же вы так тревожитесь, Аркадий Павлыч? Ведь вы сознаете себя невинным?
– Клянусь, что я…
– Охотно вам верю. Но, может быть, вы что-нибудь говорили? Может быть, вы говорили… Ну, что бы такое?.. Ну, хоть бы, например, что необходимо Семипалатинской области дать особенное, самостоятельное устройство?
Кирсанов задумался на минуту, как бы припоминая.
– Да… об этом, кажется, была речь, – наконец произнес он тихо.
– Ну и пропал! Пиши письма к родным!
– Но позвольте, господа! Положим, что я говорил глупости, но неужели же нельзя… даже в частном разговоре… даже глупости…
Но оправдание это было так слабо, что Прокоп опроверг его моментально.
– Говорить глупости ты можешь, – сказал он, – да не такие. Вы заберетесь куда-нибудь в Фонарный переулок да будете отечество раздроблять, а на вас смотри! Один Семипалатинскую область оторвет, другой в Полтавскую губернию лапу засунет… Нельзя, сударь, нельзя!
Тогда Кирсанов в свою очередь озлился.
– Позвольте, однако ж-с! – сказал он. – Если я не имею права говорить глупости, так и вы-с… Помните ли, как вы однажды изволили говорить: вот как бы вместо Москвы да наш Амченск столицею сделать…
– Ну, это ты врешь! Этого я не говорил! Ишь ведь что вспомнил! Ах ты, сделай милость! Да не то что одна комиссия, а десять комиссий меня позови – передо всеми один ответ: знать не знаю, ведать не ведаю! Нет, брат, я ведь травленый! Меня тоже не скоро на кривой-то объедешь!
– Но я не к тому веду речь…
– Понимаю, к чему ты ведешь речь, только напрасно. Ты, коли хочешь, винись, а я не повинюсь! Хоть сто комиссий меня к ответу позови – не говорил, и баста!
Распря эта не успела, однако ж, разыграться, потому что в комнату вошел совершенно растерянный Перерепенко.
– Представьте себе, меня обвиняют в намерении отделить Миргородский уезд от Полтавской губернии! – сказал он упавшим голосом.
– Что такое? Как?
– Да-с, вы видите перед собой изменника-с, сепаратиста-с! Я, который всем сердцем-с! – говорил он язвительно. – И добро бы еще речь шла об Золотоноше! Ну, тут действительно еще был бы резон, потому что Золотоноша от Канева – рукой подать! Но Миргород, но Хороль, но Пирятин, но Кобеляки!
– Откуда же такая напраслина, Иван Иваныч? Ужели Довгочхун…
– Признаюсь, у меня у самого первое подозрение пало на Довгочхуна, но, к сожалению, Довгочхунов много и здесь. Не Довгочхун, а неслужащий дворянин Марк Волохов!
– Но разве вы имели неосторожность открыть ему ваши намерения?
– Нечего мне было открывать-с, потому что я как родился без намерений, так и всю жизнь без намерений надеюсь прожить-с. А просто однажды господин Волохов попросил у меня взаймы три целковых, и я ему в просьбе отказал! Он и тогда откровенно мне высказал: «Вспомню я когда-нибудь об вас, Иван Иваныч!» И вспомнил-с.
– Донес, что ли?
– Нет, не донес-с. Книжечка у него такая была, в которую он все записывал, что на ум взбредет. Вот он и записал там: «Перерепенко Иван Иваныч; иметь в виду на случай отделения Миргородского уезда…» Ан книжечку-то эту у него нашли!
– Однако это, черт возьми, штука скверная! – всполошился Прокоп. – Третьего дня этот шут гороховый Левассер говорит мне: «Votre pays, monsieur, est un fichu pays!»[170] – а я, чтобы не обидеть иностранного гостя: да, говорю, Карл Иваныч! Есть-таки того… попахивает! А ну как он это в книжку записал?
– И записал-с! – вздохнул Перерепенко.
Мы все вдруг сосредоточились, как отправляющиеся в дальный путь. Даже Веретьев уныло свистнул, вспомнив, как он когда-то нагрубил Астахову, который занимал в настоящее время довольно видный пост. Каждый старался перебрать в уме всю жизнь свою… даже такую вполне чистую и безупречную жизнь, как жизнь Перерепенки и Прокопа!
Я был скомпрометирован больше всех. Не говоря уже о признаниях Шалопутова на Марсовом поле, о том, что я неоднократно подвозил его на извозчике и ссудил в разное время по мелочи суммою до десяти рублей, в моем прошедшем был факт, относительно которого я и сам ничего возразить не мог. Этот факт – «Маланья», повесть из крестьянского быта, которую я когда-то написал. Конечно, это было заблуждение молодости, но нельзя себе представить, до какой степени живучи эти заблуждения! Вот, кажется, все забыто; прошедшее стерлось и как бы заплыло в темной пучине времени – ан нет, оно не стерлось и не заплыло! Достаточно самого ничтожного факта, случайного столкновения, нечаянной встречи – и опять все воскресло, задвигалось, засуетилось! Забытые образы выступают наружу; полинявшие краски оживают; одна подробность вызывает другую – и канувший в вечность момент преступления становится перед вами во всей ослепительной ясности!