Выбрать главу

Ну, и вот, из этой идиотской мелодрамы осталось одно – мое дело и мой суд. Председатель трибунала Васильев рассыпается по телефону и старается смягчить мою участь, по возможности. Почему и отчего – разве я знаю? Зато изголодавшимся волком, острозубым, жестоким и хищным, вьется около меня заместитель Васильева, некий Владимиров, худощавый, сухой, огнеглазый, похожий не то на еврея, не то на армянина. Его я знаю очень немного: ненавидит же он меня, кажется, больше всех. А за этими двумя заправилами стоит вся следственная часть трибунала, ломающаяся, гибкая и двоедушная, с ликом Фемиды и душой фанфарона. Все по очереди волочатся за мною и все по очереди получают одно: улыбку и… fichez-moi le camp[222]! Никто из следователей не хотел принимать в производство мое дело, благо все меня знают и, естественно, отнестись могут пристрастно. Принял один, из новых, никогда в жизни не видевший меня: Михаил Александрович Нурм, полунемец-полуэстонец, хромой, светлоглазый блондин, еще молодой, бледный, спокойный и грустный. Когда первый раз я увидела его в моем кабинете, после почтительного и встревоженного доклада, что меня хочет видеть следователь трибунала, сразу подумалось сердечно и просто: «Какой славный… и какой тихий!» И сразу же, покойно и без натяжки, так естественно, словно иначе и быть не могло, мы с ним сдружились, легко и тепло, за папиросой, за изящным улыбчивым разговором. А потом потянулась бесконечная лента допросов, срочных вызовов в трибунал, с угрозами ареста за неявку и тоска… тоска… Ежедневно все мучило и надоедало… кабинет стал настолько мерзким и отталкивающим, что в нем почти не сидела, все время меняя комнаты и службы, навещая знакомых по управлению, налаживая контакт с администрацией или просто-напросто сидя в разведке или у Тимофеева. Однако настроение не падало. А как-то странно дергалось и извивалось. Курила страшно много, папироску за папироской, говорила без устали, чтобы не думать, улыбалась… улыбалась, как и всегда, когда на душе неважно.

Вся сущность моего «громадного» дела заключается в том, что 17 августа, будучи официально больна и придя на службу по специальному вызову начальника милиции для приведения в порядок моего отдела, который за время моего пребывания в Москве совсем пошатнулся, я приняла лично от дежурного агента вещественные доказательства к одному делу по обвинению каких-то артистов в спекуляции и, уходя домой после 4-х, оставила мешок с подохранным имуществом в своем кабинете, отдав дежурному агенту словесное приказание наблюдать за целостью мешка, так как кладовщика Авсюкевича в этот день на службе не было. Выздоровев 23/VIII, пришла к своим служебным пенатам и изумилась – мешок с консервами по-прежнему лежал у меня в кабинете. Кладовщик, оказывается, продолжал гулять и об обязанностях своих, по-видимому, забыл. Принимая консервы от дежурного агента, я их не пересчитала (оплошность, конечно), так как народу у меня толпилась непроходимая тьма и я была чем-то очень и очень занята. 23-го сдала консервы Авсюкевичу для записи в книгу подохранного имущества. Минут через 15 влетает Авсюкевич, бледный и встревоженный, и докладывает:

вернуться

222

пошел вон (фр.).